Клуб ЛИИМ Корнея Композиторова. Вестибюль

 

ЛИТ-салон. Библиотека классики Клуба ЛИИМ

 

Клуб ЛИИМ
Корнея
Композиторова

ПОИСК В КЛУБЕ

АРТ-салон

ЛИИМиздат

МУЗ-салон

ОТЗЫВЫ

КОНТАКТЫ

 

Главная

Авторы

Фольклор

Поиск в ЛИТ-салоне

Лит-сайты

   
 

Дмитриев Иван Иванович
Взгляд на мою жизнь (Книга первая)

(отрывки)

(1)предыдущая < 6 > следующая(9)

Отчизна моя Симбирская губерния. Я родился в 1760 г., сентября десятого дня, в родовом нашем поместье селе Богородском, в двадцати пяти верстах от окружного города Сызрана. На осьмом году возраста отвезен был родительницею моей в губернский город Казань к отцу ее, отставному полковнику Афанасью Алексеевичу Бекетову, и отдан в тот же пансион, в котором уже с год находился старший брат мой Александр, обучаться французскому языку, арифметике и рисованию.

В следующем году скончалась моя бабка, которой мать была природная шведка. Дед мой решился несколько месяцев прожить в Симбирске, бывшем тогда еще провинциальным городом Казанской губернии, чтобы в горести своей иметь отраду быть вместе с моею матерью и одним из сыновей своих. Уговорили и учителя нашего перевести свой пансион туда же; но его существование там продолжалось не далее 1772 г.

Учитель мой г. Манжен, французский мещанин, застал в Симбирске другой пансион, заведенный Лорансеном, бывшим французским офицером. Между обоими началось соперничество: ученики переходили от одного к другому. Кроткий Манжен, устав бороться с совместником, исполненным еще военного духа, закрыл свой пансион... <...>

Прибавлю к слову, что некогда у того же Манжена обучался в детских летах и Михайло Никитич Муравьев, когда отец его жил в Казани. Учитель наш истощался пред нами в похвалах образцовому своему ученику, с жаром рассказывал нам о его добронравии, прилежности к учению, об его редкой памяти, и я, бывши еще отроком, начал уважать будущего писателя.

Около года пробыл я без учителя. Потом отдан был в новый пансион к г. Кибриту <...> В этом пансионе обучался я с старшим братом языкам французскому и немецкому; русскому правописанию и слогу, истории, географии и математике. Признаюсь, что я до того времени считался в последнем классе самым тупым учеником. <...>

Кибрит был очень мил в обращении с нами: во время уроков часто давал нам отдыхать, позволяя предлагать ему вопросы; всегда охотно отвечал на них и сообщал между тем какие-либо полезные сведения; в детстве мы обыкновенно прельщаемся воинским нарядом: он объяснял нам обязанности чинов, рассказывал иногда военные анекдоты и знакомил нас с отличными того времени полководцами. Я любил и слушать его, и ему повиноваться. Никакой урок его не был мне в тягость. Особенно же я охотно занимался историческим, и сочинением писем по его темам. Хотя и стыдно мне было иногда слышать смех учителя и старших учеников, когда я прочитывал вслух сочиненную мною нелепость, но мысль, что я учусь сочинять, и надежда научиться писать лучше, успокаивали оскорбленное мое самолюбие.

Ученье мое и здесь недолго продолжалось.— Дошли до отца моего слухи, что умный и добрый Кибрит, которому тогда было 26 лет, платил дань слабостям своего возраста. Он испугался последствия худых примеров и взял нас из пансиона. Итак, на одиннадцатом году моей жизни прекратился решительно курс моего учения, когда я во французском языке не дошел еще до синтаксиса, а в немецком остановился на глаголах.

По выходе из пансиона я проживал при отце моем по нескольку месяцев в деревне, в ста верстах от Симбирска, и пользовался свободою гораздо меньше, чем в пансионе. Отец мой заставлял меня с братом под строгим своим надзором повторять старые наши уроки. <...>

С переездом отца моего из деревни в Симбирск, он имел уже меньше досуга смотреть за нашим повторением старых уроков, а я более свободы читать все, что ни попадалось. У отца моего в гостиной всегда лежали на одном из ломберных столов переменные книги разных годов и различного содержания, начиная от Велизария, соч. Мармонтеля, до указов Екатерины Второй и Петра Великого. Даже и «Маргарит» (поучительные слова) Иоанна Златоустого, Всемирная история Барония и Острожская Библия стали мне известны еще в моем отрочестве, по крайней мере, по их названиям. Мне позволено было заглядывать в каждую книгу и читать, сколько хочу.

Последние два года моего отрочества протекли более в городе. Я уже находил удовольствие бывать чаще с моими родителями, особенно, когда у нас случались гости, и вслушиваться в их разговоры. С гордостию могу сказать, что я вырос и состарился под шумом отечественной славы. Находясь в Казани, еще семилетним мальчиком, я выбегал на нашу Сарскую улицу смотреть на проходящие отряды пленных польских конфедератов. Уже тогда затвержены были мною имена Пулавских, Потоцких и проч. С переселением нашим в Симбирск началась война с Оттоманскою Портою. Отец мой, получая при газетах реляции, всегда читывал их вслух посреди семейства. Никогда не забуду я того дня, когда слушали мы реляцию о сожжении при Чесме турецкого флота. У отца моего от восторга перерывался голос, а у меня навертывались на глазах слезы.

Симбирские обыватели, сколько я могу судить по воспоминаниям, наслаждались тогда совершенною независимостью: от дворянина до простолюдина никто не нес другой повинности, кроме поставки в очередь свою бутошника, и по временам военного постоя. Последний мещанин или цеховой имел свой плодовитый при доме садик, на окне в бурачке розовый бальзамин, и ничего не платил за лоскуток земли, доставшейся ему по купле или от прадеда. <...> Каждый имел свои связи — не от трусости, не из корыстных видов, а по выбору сердца. Таким образом жил и отец мой.

Почти ежедневное общество его состояло из трех коротких приятелей, умных, образованных и недавно покинувших столицу. Между ломбером, любимою тогда игрою, и ужином оставалось еще довольно времени для разговоров. Я бывал, так сказать, весь внимание. Всякий вечер получал новые сведения; слушивал о бывшем итальянском театре Локателлия и Бельмонти: о игранных на нем интермедиях и больших операх; о игре Дмитревского и Троепольской; часто вспоминаемы были анекдоты о соперничестве Ломоносова с Сумароковым, о шутках последнего на счет Тредьяковского; судили об их талантах и утешались надеждою, которую подавал тогда молодой Д. И. Фонвизин, уже обративший на себя внимание комедией «Бригадир» и «Словом по случаю выздоровления наследника Екатерины». Иногда разговор нечувствительно принимал тон важный: сетовали об участи Москвы, где свирепствовало моровое поветрие; судили об мерах, принимаемых против него светлейшим князем Орловым, или с таинственным видом, вполголоса начинали говорить о политических происшествиях 1762 года, от них же восходили до дней могущества принца Бирона, до превратности счастия вельмож того времени, до поразительного видения императрицы Анны и пр. и пр. Таким образом, еще на двенадцатом году моей жизни я набирался сведениями для меня не бесполезными. Таким образом проходили наши тихие вечера, и ни отец мой, ни его собеседники не предчувствовали того, что они вскоре оставят мирных своих пенатов, и вот по каким обстоятельствам.

Оренбургской губернии в казацком городке Яике, прозванном потом Уральском, появился донской казак, прозвищем Пугачев, под именем бывшего императора Петра Третьего. <...>

Все наше дворянство из городов и поместьев помчалось искать себе спасения: каждый скакал туда, где думал быть безопаснее. Так и отец мой со всем своим семейством отправился в Москву. <...>

Через несколько месяцев пребывания нашего в Москве прошли слухи, что губерния наша уже вне опасности. <...> Мать моя с меньшими детьми отправилась в отчизну, а отец наш с старшим братом моим и со мною остался весновать, чтобы с первым путем отпустить нас при себе в Петербург для явки в действительную службу. Теперь, к слову пришлось сказать, что мы, по тогдашнему обыкновению, еще в малолетстве, в 1772 г., записаны были гвардии в Семеновский полк солдатами и уволены в отпуск до совершенного возраста.

Итак, в первых днях мая 1774 г. мы уже находились посреди прекрасного Петербурга, но где не было ни одного нам родного дома. Из порядочного московского дома переселились в низменный солдатский домик, с платежом по рублю пятидесяти копеек на месяц. На другой день нашего новоселья явились мы с нашими паспортами к полковому майору Евгению Петровичу Кашкину, и по приказу его помещены были в полковую школу. В ней обучали только математике, рисованью и на русском языке священной истории и всеобщей географии. <...>

В конце года последовал мир с турками. Императрица вознамерилась торжествовать его в древней столице. Гвардия получила повеление готовиться к походу, назначено было с каждого полка по одному батальону. Многие малолетки из нашей школы, в числе коих и я с братом, стали просить о причислении к походному батальону. Снисходительный начальник, желая доставить радость отцам и матерям, уволил всех нас в месячный отпуск с тем, чтобы мы по приходе батальона в Москву явились к адъютанту для дальнейшего об нас распоряжения.

Итак, мы опять в Москве и посреди родимого семейства. Но свидание мое с отцом было на короткое время: он отправился в Симбирск, а семейство еще осталось. Вторичный приезд наш в Москву был для нас как будто переходом из отроческого возраста в юношеский. <...>

В скором времени по прибытии нашем в Москву я увидел позорище, для всех чрезвычайное, для меня же и новое: смертную казнь. Жребий Пугачева решился. Он осужден на четвертование. Место казни было на так называемом Болоте.

В целом городе, на улицах, в домах только и было речей об ожидаемом позорище. Я и брат нетерпеливо желали быть в числе зрителей; но мать моя долго на то не соглашалась. По убеждению одного из наших родственников, она вверила нас ему под строгим наказом, чтоб мы ни на шаг от него не отходили.

Это происшествие так врезалось в память мою, что я надеюсь и теперь с возможною верностию описать его, по крайней мере, как оно мне тогда представлялось.

В десятый день января 1775 г., в восемь или девять часов пополуночи, приехали мы на Болото; на середине его воздвигнут был эшафот, или лобное место, вокруг коего построены были пехотные полки. Начальники и офицеры имели знаки и шарфы сверх шуб по причине жестокого мороза. Тут же находился и обер-полицеймейстер Н. П. Архаров, окруженный своими чиновниками и ординарцами. На высоте, или помосте лобного места увидел я с отвращением в первый раз исполнителей казни. Позади фронта все пространство Болота, или, лучше сказать, низкой лощины, все кровли домов и лавок, на высотах с обеих сторон ее, усеяны были людьми обоего пола и различного состояния. Любопытные зрители даже вспрыгивали на козлы и запятки карет и колясок. Вдруг все восколебалось и с шумом заговорило: «Везут, везут!» Вскоре появился отряд кирасир, за ним необыкновенной величины сани, и в них сидел Пугачев; насупротив духовник его и еще какой-то чиновник, вероятно, секретарь тайной экспедиции. За санями следовал еще отряд конницы.

Пугачев, с непокрытою головою, кланялся на обе стороны, пока везли его. Я не заметил в лице его ничего свирепого. На взгляд он был сорока лет, роста среднего, лицом смугл и бледен, глаза его сверкали; нос имел кругловатый, волосы, помнится, черные и небольшую бороду клином.

Сани остановились против крыльца лобного места. Пугачев и любимец его Перфильев в препровождении духовника и двух чиновников, едва взошли на эшафот, раздалось повелительное слово: «На караул»,— и один из чиновников начал читать манифест; почти каждое слово до меня доходило.

При произнесении чтецом имени и прозвища главного злодея, также и станицы, где он родился, обер-полициймейстер спрашивал его громко: «Ты ли донской казак Емелька Пугачев?» Он ответствовал столь же громко: «Так, государь, я донской казак Зимовейской станицы Емелька Пугачев». Потом, во все продолжение чтения манифеста, он, глядя на собор, часто крестился; между тем сподвижник его Перфильев, немалого роста, сутулый, рябой и свиреповидный, стоял неподвижно, потупя глаза в землю. По прочтении манифеста духовник сказал им несколько слов, благословил их и пошел с эшафота; читавший манифет последовал за ним. Тогда Пугачев сделал с крестным знамением несколько земных поклонов, обратись к соборам, потом с уторопленным видом стал прощаться с народом; кланялся на все стороны, говоря прерывающимся голосом: «Прости, народ православный; отпусти мне, в чем я согрубил пред тобою; прости, народ православный!» — При сем слове экзекутор дал знак: палачи бросились раздевать его; сорвали белый бараний тулуп; стали раздевать рукава шелкового малинового полукафтанья. Тогда он всплеснул руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова висела в воздухе: палач взмахнул ее за волосы. С Перфильевым последовало то же.

Не утаю, что я при этом случае заметил в себе что-то, похожее на притворство, и сам осуждал себя: как скоро Пугачев готов был повалиться на плаху, брат мой отворотился, чтобы не видеть взмаха топора: чувствительное сердце его не могло выносить такого позорища. Я притворно показывал то же расположение; но между тем украдкою ловил каждое движение преступника. Что ж этому было причиною? Конечно, не жестокость моя; но единственно желание видеть, каковым бывает человек в столь решительную, ужасную минуту.

Вскоре после этого происшествия последовало торжественное вшествие в Москву победительницы внешних и внутренних врагов своих. С прибытием двора, день ото дня более стало прибывать иногороднего дворянства: роскошь удвоилась; промышленность усилила свою деятельность; в обществе начались непрерывные праздники, а при дворе приготовления к великолепному торжествованию славного мира с Оттоманскою Портою; но я не имел удовольствия быть зрителем народного пира на Ходынке, ни входа победителя и миротворца графа Румянцева-Задунайского в триумфальные ворота, нарочно для него устроенные. По крайней мере, не стыжусь и теперь с поэтическим участием повторить последнее двоестишие из послания, поднесенного на этот случай знаменитому полководцу столь несправедливо забытым ныне Петровым.

Вот как сильно и кратко изобразил поэт могущество Екатерины:

Речет, да гибнет враг: и сходит быстро месть!
Да грянет гром: гремит! да будет мир: и есть.

Мать моя со всем семейством отправилась в отчизну, оставя меня с братом у родного нашего дяди Петра Афанасьевича Бекетова, в надежде перемены нашего звания. Ожидание наше было не долговременно: чрез ходатайство другого нашего дяди, сенатора Никиты Афанасьевича Бекетова подполковник наш граф Брюс произвел нас чрез чин прямо в фурьеры. Потом мы получили годовой отпуск и отправились в деревню к нашим родителям.

Заключаю тем первую книгу. Знаю, что она не удовлетворит любопытству тех важных особ, которые время первой молодости считают не иначе как давним сновидением, и стыдились бы сознаться, что об нем помнят; но я, касаясь первых двух возрастов моей жизни, имел только в виду товарищей моих на поприще словесности. Может быть, для них любопытно будет узнать, с каким запасом вышел я на одну с ними дорогу.

(1)предыдущая < 6 > следующая(9)

Публикуется по материалам: Русские мемуары. Избранные страницы. XVIII век / Составление, вступительная статья и примечания И. И. Подольской; Биографические очерки В. В. Кунина и И. И. Подольской.– М.: Правда, 1988.– 560 с.
Сверил с печатным изданием Корней.

На страницу автора: Дмитриев Иван Иванович;

К списку авторов: «Д»;

Авторы по годам рождения: 1751—1800;

Авторы по странам (языку): русские, русские советские

Авторы по алфавиту:
А Б В Г Д Е Ж З И, Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш, Щ Э Ю, Я

Авторы по годам рождения, Авторы по странам (языку), Комментарии

   

Поделиться в:

 
   
         
 

Словарь античности

Царство животных

   

В начало страницы

   

новостей не чаще
1 раза в месяц

 
     
 

© Клуб ЛИИМ Корнея Композиторова,
since 2006. Москва. Все права защищены.

  Top.Mail.Ru