Жила-была Блоха. И была она легкомысленна. По крайней мере, так аттестовали ее другие кусательные насекомые. В том числе и свои сестры-блохи:
— Легкомысленная Блоха! Беспринципная Блоха!
А Иван Иванович Клоп добавлял басом из щели:
— Жаль мне Блоху. Пропадет Блоха ни за понюх табаки. Жаль. И талант ей кусательный отпущен от природы, и прыткость изрядная: на сто корпусов выше самой себя скачет. И по белому свету Блоха попрыгала: образованная! Видывала людей всякой кожи и крови,— а вот глубины мысли, да традиций, да принципов ей Бог не дал.
Кусательные насекомые почтительно выслушивали умные речи Клопа, а наиболее юные и любопытные вопрошали:
— Иван Иванович! Какие, собственно, суть блошиные традиции, и чем эта недостойная Блоха им изменяет?
Иван Иванович отвечал:
— В том, судари мои, заключается легкомыслие ее и недостойность, что куслива-то она весьма, да не по расписанию кусает. А насекомое солидное должно кусаться с основательностью, соблюдая строгую верность программе.
— А что такое программа, Иван Иванович? — любопытствовали насекомые.
Он объяснял:
— Программа, друзья, есть слово иностранное, и значит оно по-русски — умеренность и аккуратность. Золотые, сударики мои, качества! Кто ими проникнут и напитан, тот, можно сказать, всю книгу жизни насквозь постиг и весь век до конца дней своих безбедно в родимой щели прожуирует.
— А вы, Иван Иванович, вы? Вы умеренны и аккуратны?
— Я? Господи Ты Боже мой! Да как же мне умеренным и аккуратным не быть, коли я всю молодость свою у самого Алексея Степановича Молчалина в турецком диване прожил? Хе-хе-хе! Лиза, горничная, меня из кухни — вот этакого — на лифчике занесла да в амурных попыхах на диване и оставила. Почтенный человек был Алексей Степанович, муж совета, добродетельный. Сосешь, бывало, кровь из него, так и чувствуешь, как в тебя программа переливается. Мудрый-с!
— Но ведь вы-то, Иван Иванович, все-таки либерал?
— Либерал-с. А насчет чужой кожи даже большой либерал. Да ведь что же? Либерализм, сударики, не грех, а грешны лишь неумелые проявления либерализма. А ежели кто, как я, от самого Алексея Степановича программу всосал, так тому и либерализм — с полгоря. Даже в пользу! Потому — такой клоп ко всем оборотам жизни заранее приуготовлен. Знает, когда слиберальничать, знает, когда начальству угодить. А вот Блоха-с в молчалинском диване не жила,— оттого она принципов в жизни и не имеет.
— Еще бы! — хором хохочут кусательные насекомые.— Откуда ей, шельме, принципов набраться? Всю жизнь по актерикам да по танцоркам прыгала. Известно, какой это народ. Самый легкомысленный народ!
— Легкомысленный и беспринципный!
— Беспринципный и легкомысленный!
Другой Клоп скрипит — Петр Иванович — из другой щели:
— Из-за ее беспринципной неосторожности и мы все рискуем в ответ попасть, под персидский порошок этот... фи! для клопа с возвышенными чувствами — abominable (омерзительный, франц.)... Я понимаю: кусать. Я сам кусака, это наше назначение — кусать, мы, nous autres punaises (все другие клопы, франц.), не можем не кусать. Но — знайте же меру, mes chers (мои дорогие)! Уши выше лба не растут. Кусай, но кусай по чину!
— Золотые ваши слова, Петр Иванович! — восторгались насекомые, а Иван Иванович из молчалинского дивана одобрительно откликался.
— Верно-с. Кусать кусайся, а табели о рангах забывать не моги. Вот, скажем, к примеру, живем мы с вами теперича на кухне у господ Звездинцевых и Бога за свое благодушество хвалим. Так уж я и знаю свой термин: в господскую спальню не ползу. Потому имею соображение. Коль скоро я, заползший в перину к господину Звездинцеву, растерзаю его плоть, явится это ощущение для господина Звездинцева новым, непривычным, неожиданным. И, от новости пробудясь, может господин Звездинцев меня, в испуге, прихлопнуть ладонью, и останется от меня мокренько. А если господин Звездинцев меня не прихлопнет на месте, то завтра поутру, пия кофей, все же непременно скажет своей супруге: «Душенька! в прошедшую ночь что-то ползучее меня пренеприятно кусало. Должно быть, у нас клопы развелись. Распорядись, чтобы люди хорошенько вытрясли перину и посыпали ее персидским порошком». Стало быть, помимо меры, лично против меня, клопа Ивана Ивановича, направленной, получится еще мера общая, преследующая цель истребления всего клоповьего рода чрез персидский порошок. Так ли я говорю или не так-с?
Насекомые безмолвно, но восторженно лапкоплескали. Иван Иванович Клоп самодовольно продолжал:
— Вот почему я, жалея себя и весь клоповий род, никогда не кусаю ни господ Звездинцевых, ни барчонка Вово, ни барышню Бетси, ни родню их, ни гостей их, ни даже камердинера Федора Ивановича, горничную Таню и франка-лакея Григория, хотя у них и кожа тонкая, и кровь вкуснее, наигранная от сладкой пищи. Но демократически выжидаю, покуда уснут кухарка Лукерья или друг ее, Старый Повар, и тогда, спустясь на них из щели, кусаю и сосу в полное удовольствие. Это и питательно, и вкусно, и безопасно. Потому что кухарка Лукерья и Старый Повар — люди простые, едят пряники неписаные. Они привыкли служить пищею клопу, они почти готовы видеть свое провиденциальное назначение в том, чтобы клоп их ел. Вот-с. Оттого я, Иван Иванович Клоп, и живу, сыт, жирен и благополучен, что знаю, кого позволительно кусать-с и когда кусать-с. А Блоха... Нет, она себе шею сломит! Высоко прыгает Блоха! Легкомысленна Блоха! Легкомысленна и беспринципна!
И вторил хор:
— Легкомысленна! дерзка! беспринципна!
— И себя погубит, и других под персидский порошок подведет!
Иногда Блоху приводило в ярость тупое лицемерие ее кусательных коллег, и в мстительном негодований она бросалась на кого-либо из насекомых-Молчалиных и закусывала его насмерть. Тогда прочие бежали, кто куда горазд, но, удирая, не забывали кричать друг другу:
— Вы видели? Она уже бросается на своих! Ну, не правду ли мы говорили, что у нее нет никаких принципов?
А пальцы надвигались...
— Да помогите же мне, черт вас возьми! — в бешенстве говорила Блоха кусательным насекомым.— Ведь свои же мы, наконец! В одной каторге-то маемся!
Но они отвечали:
— То есть как вам сказать? Конечно... хотя... впрочем... однако... мы, собственно, никогда не были одного лагеря. А затем, видите ли, ведь вы, говоря правду, сами виноваты. Такая беспринципная неосторожность... Нет! Нет! Будь, что будет! Мы умываем лапки и утираем щупальцы. Ибо если мы примем вашу сторону против пальцев, то боимся, не посыпали бы нас всех персидским порошком.
И увидела Блоха, что стоит она на белом свете одним-одна, одна-одинешенька, и осенил ее дух отчаяния. И выпрямилась Блоха, и возопила она во весь свой блошиный голос:
— Коли так, погибни, душа моя, с филистимлянами!
И, сама бросившись прямо на грозные пальцы, принялась кусать и язвить их, так что пальцы завизжали, покраснели, распухли, болезненно щелкая дружка о дружку верхними суставами. А Блоха неистовствовала и, гордая своим предсмертным азартом, воображала, что она — Самсон.
Но то продолжалось лишь одно мгновение. В следующее — Бдоха, как маковая росинка, чернела в карающей руке между перстами большим и указательным...
— Умираю за свободу кусаться! — успела слабо пискнуть она. Презрительный смех кусательных насекомых был ей ответом.
Ноготь щелкнул. От Блохи осталось маленькое коричневое пятнышко. Это был ее единственный некролог. Но между кусательными насекомыми о ней до сих пор рассказывают сказки детям, заключая их полезным нравоучением:
Вот что значат легкомыслие и беспринципность!
Дети ужасаются и научаются быть принципиальными и глубокомысленными.
Но персидским порошком всех их все-таки время от времени посыпают. И тогда они дохнут коллективно. И в коллективном издыхании находят нравственное удовлетворение.
Публикуется по материалам: Опора порядка: Сатирические и юмористические произведения русских писателей начала XX века / Сост. Д. П. Николаев, Д. Д. Николаев.– Свердловск: Средне-Уральское книжное издательство, 1991.– 416 с.: иллюстрации. Сверил с печатным изданием Корней.