Полдень. Непонятно, как это не перепутались между собой крепко сцепившиеся на перекрестках дороги. Каменотесы кончают работу; доносятся последние равномерные и глухие удары молота, будто бьют солнечные часы. Даже со дна колодца нельзя увидать звезды; чопорные гелиотропы подымают головки; кошки с тигровой шкурой растягиваются, как пружины,— хвост на свету, голова в тени, зрачок их зеленых глаз плавится от жары. Не надо бояться, что солнце стоит над самой головой; даже если оно сорвется, успеешь двадцать раз умереть, прежде чем оно долетит. Часы бьют и не считают ударов, в полной уверенности, что, сколько ни пробей, беды в том не будет — все равно не узнаешь, когда наступил полдень — на шестом или на двенадцатом ударе. Смотритель дорог всегда уважал границы, уважал все рубежи, как между французскими департаментами, так и между дневными часами; он любил ложиться спать ровно в полночь, так же как ему нравилось, чтобы на рубеже, отделяющем Бурбоннэ от Берри, правая нога у него была в департаменте Шер, а левая в Алье или чтобы тело его было в одной из этих провинций, а тень от него в другой.
Итак, тень смотрителя была по ту сторону полдня и уже кушала суп, как вдруг внезапное, словно удар хлыста, происшествие перебросило его через положенный предел. На его соседку напала икота. Сначала икота вела себя скромно, довольствовалась равномерными толчками в грудь, словно сердце тоже отбивало двенадцать часов; но потом икота усилилась, перешла в затяжное рыдание, будто суп пробуждал в его даме тяжкие думы. Теперь все гости ели с опаской, и каждый рекомендовал радикальные средства излечения. Г-н Пивото советовал ей ущипнуть себя за мизинец, а г-н Ребек — задержать дыхание, пока не прекратится икота; г-жа Дантон велела принести огромный ключ и собиралась приложить его к плечам болящей, но тут ей напомнили, что она спутала икоту с кровотечением из носу; потом смотритель дорог потребовал, чтобы бедняжка зажала уши и выпила маленькими глотками из его рук стакан холодной воды. Но тут раздался громкий крик:
— Господа, господа, под столом горит пол!
Все в страхе вскочили, кроме самой болящей — ведь ей ничего не было слышно,— и тут же, улыбаясь, сели опять за стол: г-н Дантон жалобным голосом признался, что думал излечить икоту страхом. Впрочем, мысль эта была неплохая, и теперь все наперебой старались напугать соседку смотрителя: г-н Ребек неожиданно поцеловал ее в шею, вероятно тоже спутав икоту с кровотечением из носу; кто-то прочитал телеграмму, из которой явствовало, что Бом разрушен землетрясением; но она заявила, что, по словам одного врача, икать она будет до самой смерти и никакое волнение ей не поможет. Она встала и под руку со смотрителем дорог вышла из столовой.
Они молча углубились в парк. Вдоль аллеи деловито ползли лесные клопы; скрытые под своими розовыми крылышками, они смахивали на муравьев с грузом земляники. Дубы, привязанные друг к другу бельевой веревкой, как альпинисты на краю пропасти, осмелились осторожно спуститься к реке, и самый отважный с благоговением пил, протянув корни наподобие хоботов. Болящая тоже нагнулась к воде, оступилась, вскрикнула — и… икота прошла.
Теперь, стряхнув с себя тяжесть, они, как дети, сделавшие уроки, могли гулять в свое удовольствие. Они уселись в тени бука, мириады насекомых плясали вокруг; легкий ветерок приподымал листья, обнаруживая их белую подкладку; вдали дремала припудренная пылью вилла с окнами, обложенными кирпичом и похожими на губы, накрашенные помадой.
— Мне снилось, что вас зовут Мари-Мадлена.
Он нашел способ не робеть, переложив всю ответственность за свои слова на сон, и теперь он ни перед чем не останавливался.
— Вы почти угадали,— ответила она,— мое имя начинается с Мари…
Но ведь все женские имена начинаются с Мари — все равно, произносится это имя или нет, точно так же сак имена всех египтян оканчиваются на «бей». И все же смотритель попытался угадать, вспомнив стишок, который в свое время выучил наизусть: «Мари-Мадлена свежа, как вербена; Мари-Роза нежна, как мимоза; Мари-Луиза — цветок без каприза».
Он осмелел:
— Мне приснилось, что я на коленях молил вас произнести ваше имя и что, кроме того, я поцеловал вам руку.
—А не снилось ли вам,— заметила она,— что идет дождь?
Он как раз хотел это сказать: дождь пробивался даже через листву. Капля упала на сухие губы Мари-Луизы и расплылась, как клякса на промокашке. Они встали, чтобы предоставить дождю меньшую поверхность, и углубились в лесную поросль. Листья падали, их срывала и уносила вода, высыхая по дороге. Сбросив с себя груз дождя, они кружились в воздухе. Смотрителя одолевала любовь. Он заговорил:
— Может, вы представляете себе Иисуса Христа юношей с женственными чертами, с русыми волнистыми волосами?
Она остановилась, ничего не ответив. Она раздавила лягушонка, спешившего спрятаться от дождя в пруд. Маленькое сердечко еще билось и приподнимало пятнистое брюшко. Она рассматривала лягушонка, стараясь заглушить грусть, и улыбалась, утверждая в свое оправдание, что мертвые лягушки похожи на жаб. Потом она раздавила жука, оставшаяся на этот раз кашица ни на что не была похожа; потом — кузнечика, от которого уцелели только длинные лапки: казалось, он сделал огромный прыжок, позабыв на дорожке свои костыли. Улитке с трудом удалось от нее спастись.
Но смотрителя дорог эта бойня не пугала. Он знал, что любовь сродни смерти; ему хотелось, чтобы она раздавила еще и птицу или розу,— словом, он жаждал увидеть кровь. А может, с верхушки дуба как раз вовремя свалится дровосек…
— Мари-Луиза,— прошептал он,— Мари-Луиза, я думаю, вы всегда будете моей любимой Мари-Луизой?
Она насмешливо отпарировала:
— А ваша аптекарша? Она кто?
Он в замешательстве посмотрел на нее. Охваченный беспокойством, он надел пенсне и тогда понял свою ошибку:
— Ну да, вы увязались за несчастной старой девой,— продолжала обманщица,— и бросили вашу аптекаршу. Вы даже не успеете с ней проститься, она уезжает с поездом в два тридцать.
Тогда он вспомнил ту даму на станции, которой был наспех представлен, вспомнил, что она ушла под руку с г-ном Пивото, вспомнил и тут же бросился бежать.
Он бежал на станцию. Бежал, не зная, где станция, ведомый инстинктом, как поезд, который предоставляет рельсам указывать ему путь. Шляпа повисла на ветке, визитка изодралась о колючки,— не все ли равно, только бы уцелели башмаки и можно было бежать дальше; разорванные штаны болтались и обдували ноги от щиколотки до колен; он позабыл обо всем, он помнил только о плохо зажившем волдыре: что, если волдырь опять откроется и тогда придется ковылять на пятке? Ах, черт, будь у него хоть камешек во рту, тогда не так бы хотелось пить! И вдруг перед ним в рамке из кипарисов и тиса предстал вокзал, надменный, как дом священника. И колокол звонил, возвещая похоронным звоном не то о прибытии поезда, не то об отчаянии смотрителя. В зале ожидания он видел молодую женщину с охапкой дрока, она стояла потупясь, опустив, словно виноградные листья, ресницы на сулящие блаженство глаза. Он пролез через кустарник, отделявший поля от шоссе, но позабыл, что в этом кантоне канавы на двадцать сантиметров шире, чем в его. Он упал, стукнулся головой о землю и остался лежать: сердце билось в груди, как стенные часы в покинутом доме.
Когда он пришел в себя, он увидел, что лежит на шезлонге в гостиной на вилле г-жи Ребек. По правую руку от него стояла Мари-Луиза, по левую — Коко Ребек, в головах — Елена, его бывшая любовница, ходившая на поденную к богатым соседям. Он даже не удивился. Так вытащенный после катастрофы из шахты шахтер не удивляется, почему возле него собралась вся семья. А три женщины улыбались друг другу, как улыбаются три кузины, узнав, что их кузен потерял единственную сестру и теперь они самые близкие ему родственницы.