Клуб ЛИИМ Корнея Композиторова. Вестибюль

 

ЛИТ-салон. Библиотека классики Клуба ЛИИМ

 

Клуб ЛИИМ
Корнея
Композиторова

ПОИСК В КЛУБЕ

АРТ-салон

ЛИИМиздат

МУЗ-салон

ОТЗЫВЫ

КОНТАКТЫ

 

Главная

Авторы

Фольклор

Поиск в ЛИТ-салоне

Лит-сайты

   
 

Петроний (Petrnius) Арбитр
Сатирикон (61-80)

(перевод А. Гаврилова, Б. Ярхо и М. Гаспарова)

(1)предыдущая < 5 > следующая(8)

61. И вот, когда все пожелали себе доброго душевного и телесного здоровья, обернулся хозяин к Никероту: «Э-э, да ты в компании прежде повеселее бывал; а теперь чегой-то молчишь, ничего не промычишь; уж будь другом, хоть для меня расскажи нам историю твою». Растроганный дружеским обращением, Никерот ответил: «Не будь мне ни в чем удачи, коли я давно с умиления чуть ли не треснул: все смотрю на тебя — не налюбуюсь! В самом деле — веселиться так веселиться! Правда, этих мне грамотеев страшновато: небось смеяться с меня станут. А-а, их дело! Так и быть, расскажу, пусть смеются, от меня не убудет. Пусть смеются, лишь бы не насмехались». Слово такое изрек и начал рассказ.

«Как я еще в рабстве был, жили мы в Тесном переулке: верно, знаете дом Гавиллы? Ну так вот; божеским изволением, полюбил я там хозяйку Теренция трактирщика; да вы, чай, все ее знали, Мелиссу из Тарента: вот уж ягодка была! Вы не думайте, что я, провалиться на месте, ее физицки или вроде из-за любовного дела — просто покладистая была баба; что ни попросишь, никогда отказа не будет. Асс, пол-асса заведутся — у ей отложу, и никогда меня не обманула. Ну вот, скончался сожитель ее в усадьбе. Я скрозь все препоны, все рогатки рвался-метался, чтоб к ней пробиться,— друг, известное дело, в беде познается. А тут как раз хозяин в Капую отлучился — отборное барахло сбывать.

62. Тем-то случаем и уговорил я нашего постояльца проводить меня до пятого мильного столбика. А он был служивый, силен, как смерть! Улизнули мы с последними петухами. Месячно было, что в полдень. Дошли до кладбища; ну, приятель мой завернул туда, значит, до ветру, а я песенки пою да звезды считаю. Оглянулся я на сопутника, а он, догола раздевшись, и всю одежу тут же у дороги и склал. У меня душа чуть в нос не ушла: ни жив ни мертв стою! А он обмочил одежу свою и вдруг волком перекинулся! Верьте, не шутю, коли соврал я — не видать мне достатка никакого! О чем бишь я? Ах вот — только он волком обернулся — и выть. А там в лес! Спервоначалу я и опомниться не мог, где я; потом подхожу, хочу его одежу поднять, а она уж каменная! Мало не подох я с перепугу, а меч таки выхватил и давай, палки-моталки, теней крошить, и так до самой усадьбы, пока к подруге не пришел. Вхожу — что привидение, сам без памяти, пот по желобку текет, в глазах муть, отдышался еле! Тут Мелисса моя ну дивиться, чего меня по ночам носит, да и говорит: «Что б тебе пораньше прийти? Как раз помог бы нам чуток: в усадьбе волк был да всю скотинку, живодер этакий, перерезал! Только и он не даром ушел: наш раб ему шею дротиком проколол». Выслушал я это и, во всю ночь глаз не сомкнувши, чуть рассвело, словно торгаш обобранный, как припущу до дому! Пробегая то место, где одежа каменная лежала, не нашел ничего, только крови маленечко. Домой прихожу — а там лежит служивый мой на постели, точно бык, а лекарь шею ему перевязывает. Тут я смекнул: оборотень! И уж наперед хоть убейте меня, с ним дружбу водить не стал. Об этом другие соображай, а я коли соврал, пусть демоны ваши на меня прогневаются».

63. Все остолбенели от изумления, а Трималхион говорит: «Ну, дружище, и рассказец у тебя! Верь не верь, у меня волосы дыбом стали; знаю: Никерон пустяков травить не станет, человек надежный, не пустельга! Ну и я вам тоже — осел после соловья — ужас один расскажу. В те поры, как у меня еще грива была,— а жил я сызмальства не для своего удовольствия,— помер у самого у нашего наперсничек — жемчужинка, и умница, и все что хотите. Как, значит, по нем мать-то бедняжка заголосила, да и многие из наших тогда пригорюнились, а ведьмы как начали — словно собаки по зайцу гонять! Был тогда у нас каппадокиец один, верзила, никого не боялся, да и силища тоже: Юпитера разгневанного удержать мог! Этот не струсил: выхватил меч, за двери выскочил да, обмотавши нарочно руку левую, женщину в этом самом месте — чур, от слова не станется! — наскрозь и просадил! Слышим, воет; впрочем, врать не буду: самое-то не видали. Да только вернулся наш громила, повалился на кровать, а тело все синее, словно его бичом стегали: что значит — нечисть-то эта его потрогала! Заперли мы двери да и опять за прежнее. Только мать захотела мертвенького сынишку обнять, тронула — а там, видит, чучело соломенное лежит! Ни тебе сердца у него, ни кишок, ничегошеньки! Видно, ребенка-то ведьмы сцапали да заместо него куклу соломенную подсунули. Уж это вы мне поверьте, на том стою: и ведьмы есть, и духи ночные: все вверх дном подымут. И громила наш, верзила-то, после того уж не оправился, да и вообще скоро с ума спятил и помер».

64. Мы удивились не менее, чем уверовали, и поцеловали стол, чтобы ведьмы сидели смирно, когда пойдем с ужина. У меня уж и светильников стало более прежнего в глазах, да и столовая переменилась решительно. А Трималхион говорит: «Слышь, Плокам, что ж ты ничего нам не порасскажешь, ничем не позабавишь? Прежде ты веселей смотрел: все куплеты напевал, а то и арию! Смоквы, смоквы, где ваша сладость!» — «Правда твоя,— отвечал тот,— умчалась четверка моих коней, зато подагра со мной! А был молод, так с пенья беркулез сделался. Уж сплясать ли, или там куплеты спеть, цирульника представить — так у меня равных не было, кроме разве Апеллета». Тут приставил он ладонь к губам и просипел какую-то пакость, каковую тут же объявил «грецкой музыкой».

Теперь и сам Трималхион, изображая трубача, обернулся к своему любимчику, коего именовал Крезом. Мальчишка этот был подслеповатый, с гнилыми зубами; он все кутал в зеленую тряпку черненькую, непристойно разжиревшую собачонку, клал ей на подушки хлебные объедки, а та отворачивалась с отвращением. Вспомнив про эту заботу, Трималхион велел привести своего Скилака, «надежу дома и семьи». Тут же приведен был на цепи страшенный барбос; привратник пинком дал ему знак лечь, и тот лег перед столом. А хозяин, бросая ему булки, произнес: «Никто в доме моем столько меня не любит». Негодуя, что Скилака так щедро нахваливают, мальчишка спустил свою шавку на пол и стал поощрять ее к раздору. Ну, а Скилак, истинный душою пес, наполнил столовую отвратнейшим лаем и едва не разодрал Крезову Маргаритку. Ссора, сумятица,— а в довершение всего рухнул на стол светильник, вдребезги перебив всю хрустальную посуду, кое-кого из гостей спрыснув горящим маслом. Чтобы не показалось, что он сожалеет об убытке, Трималхион расцеловал мальчишку и велел вскарабкаться себе на спину. Тот нимало не медля оседлал его, стал тузить от души и кричал с хохотом: «Отвечай-ка, сколько гусей летело?» Вытерпев это некоторое время, хозяин велел смешать порядочное ведерко и раздать всем рабам, которые сидели позади гостей. «С условием,— прибавил он,— ежели кто добром не захочет принять, тому лей на голову. Днем строжиться, теперь веселиться!»

65. За такой человечностью последовали деликатесы, которых одно воспоминание, прямо скажу, меня ранит. Вместо дроздов подали каждому по жирной такой курице и гусиные яйца под шапкой, а хозяин настойчиво предлагал нам их отведать, уверяя, что это куры без костей. Внезапно двери триклиния сотрясены были ликтором, и в длинном белом одеянии взошел гость с шумной ватагой. Сокрушенный этим величием, я думал, что явился претор, порывался уже вскочить и босым стать на пол, но посмеялся моей поспешности Агамемнон. «Сиди смирно,— говорит,— глупый ты человек! Это — Габинна, севир, он же похоронных дел мастер: надгробия его признаны великими». Успокоенный этой речью, я опустился на ложе и с великим любопытством взирал на входившего Габинну. Хмельной, тот рукой опирался на плечо жены своей; на голове у него висело несколько венков, а умащения стекали со лба ручьями. Преважно разлегшись на преторском месте, он тотчас потребовал вина и горячей воды. Любуясь веселым гостем, и сам Трималхион спросил вместительный кубок и осведомился, каково принимали. «Всего было,— ответил тот,— тебя не хватало: сердцем-то я тут был! А недурно было, ей-ей! недурно! Славный устроен был Сциссой девятый день по своем рабе, земля ему пухом! На волю отпущен посмертно! А ведь придется Сциссе сборщикам пять процентов порядочных внести: покойник у них в пятьдесят тысяч оценен! А в общем, славно погуляли, хоть и пришлось половину питья покойнику на косточки выплеснуть».

66. «Да что у вас все-таки на столе было?» — справился хозяин. «Расскажу, коли сумею,— ответил тот,— а то у меня такая крепкая память, что иной раз свое имя забудешь. Значит, так: перво-наперво дали поросенка в колбасном венце, кругом колбаски кровяные и куриные потрошки — превкусно состряпано; а еще, кажись, бураки да отрубяной хлеб, без всяких там: по мне, куда лучше белого, силу дает, и по делам пойдешь — не плачешь. На второе сырная запеканка холодная, а на подливку горячий мед, политый первеющим испанским вином! Ну, запеканки-то я ни крошки не тронул, зато подливочки хлебнул достаточно! Кругом горох с волчьими бобами, орехов вволю и каждому по яблоку. Я, впрочем, парочку прихватил да вот в салфетку завязал: коли не принесу мальчишке гостинца, шуму наделает! Да, вот еще, спасибо, супруга подсказывает: было у нас, между прочим, по куску медвежатины, ну, Сцинтилла моя сдуру-то кусанула, так ее наизнанку вывернуло; а я ничего: больше фунта оплел: на вкус — чисто кабан. Да что, всамделе, думаю себе, ест же медведь людишек, так людишкам и подавно медведя есть. На закуску молодой сыр был и патока, да по устрице каждому, да по куску сычуга, да ливер в формочках, да яйца под шапкой, да репа, да горчица, да дерьмо на палочке… Паламеду не придумать! Да, еще на блюде тминные семечки с приправой разносили, так иные бессовестные туда трижды пригоршни запускали; а уж на окорок и глядеть не хотелось!»

67. «А ты скажи мне, Гай, чего это Фортунаты за столом нет?» — «Не знаешь ты ее, что ли,— был ответ,— пока серебра не уберет, пока остатков слугам не раздаст, маковой росинки в рот не возьмет!» — «Так вот,— возразил гость,— коли она сейчас с нами не лягет — я отчаливаю!» И чуть было не встал, да по хозяйскому знаку прислуга четыре-пять раз выкликнула Фортунату. Она и вошла в желтом кушаке, снизу видна алая туника, на ногах витые браслеты и позолоченные туфельки. Обтирая руки висевшим на шее полотенцем, она поместилась на ложе, где возлежала Габиннина хозяйка Сцинтилла, захлопавшая на радостях в ладоши. «Милая, тебя ли вижу?» — расцеловала ее Фортуната. Дошло вскоре до того, что Фортуната стащила с своих лап браслеты и совала их в глаза дивившейся Сцинтилле; потом расстегнула запястья на ногах и сняла с головы сетку — по ее словам — из червонного золота. Заметив это, Трималхион велел подать себе все эти драгоценности и говорил так: «Вот кандалы женские: грабят нас, балбесов! У нее золота на шесть с половиной фунтов; а впрочем, и у меня самого имеется браслетик фунтов на десять — из десятой процента от доходов Меркурия». В довершение всего, чтобы не показаться хвастуном, он велел сходить за весами и обойти с золотом всех гостей, чтоб удостоверились в весе. Не отстала и Сцинтилла: сняла с шеи золотой медальон, «талисманчик», как она его называла, вынула оттуда пару сережек и дала в свой черед рассмотреть Фортунате. «Муженька моего подношение,— сказала она,— ни у кого лучше нет!» — «Еще бы,— промолвил Габинна,— ты мне нутро вымотала, пока я тебе этих горошин стеклянных не купил. Ей-ей, будь у меня дочка, я бы ей ушонки прочь отрезал! Не будь на свете баб, у нас бы все дешевле пареной репы шло; а тут писаешь кипятком, а пьешь холодком!»

Между тем женщины в упоении стали спьяну взапуски хохотать и целоваться. Одна трещала, какая она внимательная мать семейства, другая — об увлечениях и невнимании мужа. Посреди этих взаимных излияний Габинна потихоньку сошел с места и, ухватив Фортунату за ноги, занес их на ложе. «Ай, ай!» — вскричала та, когда туника скользнула выше колен. Закрыв платочком пылающее негодованием лицо, она прильнула на грудь Сцинтилле.

68. Когда несколько времени спустя Трималхион объявил перемену блюд, слуги убрали все столы и принесли другие, разбросали опилки, пропитанные шафраном и киноварью и еще — такого я никогда не видел прежде — мелкой слюдяной крошкой. Тогда хозяин произнес: «Мог бы я, конечно, удовольствоваться этим блюдом, даден вам второй стол, но коли есть хорошенькое что-нибудь, неси». Между тем раб-александриец, подававший горячую воду, засвистал по-соловьиному, а Трималхион вскрикивал то и дело: «Сменяй!» А тут и новая забава: стоявший подле Габинны раб, полагаю, по господскому приказу, взвыл вдруг не своим голосом:

Тою порою Эней уж плыл по открытому морю...

Никогда еще звуки столь въедливые не поражали моего слуха. Не говоря уж о варварской разноголосице то нараставших, то замиравших криков, примешивал он сюда же стихи ателланы, так что первый раз в жизни я был недоволен и Вергилием. Когда же он наконец притомился и замолк, Габинна продолжил: «А какая была его наука? Среди зазывал на площади возрос — и все тут. А зато погонщика там представить, разносчика ли — никого ему под пару нет. Шибко умнеющий парнишка: он и сапожник, он и повар, он же пекарь, и все что хотите. Есть за ним два порока, кабы не они, отдай за него все медные: обрезанный и храпит крепко. А что глазом косит — ничего, вроде Венеры выходит! Ну и молчать не любит, глаз не закроет никогда. Я за него три сотни денариев отсчитал!»

69. «Только ты,— перебила его Сцинтилла,— не все художества этого негодника выкладываешь. Потаскун! Я ужо его отучу, постараюсь!» Рассмеялся Трималхион. «Узнаю,— говорит,— каппадокийца, себя ни в чем не обидит! И за то хвалю, ей-ей. Помрешь, на могилу не принесут этого! А ты, Сцинтилла, ревнива не будь! Поверь мне, знаем и мы вас! Да будь мне пусто, если я хозяйку мою не пользовал, да так, что даже и хозяин догадываться начал: зато он и отослал меня за виллой присматривать. Ладно, молчи, язык, хлеба дам». А этот негодник раб, будто его и впрямь похвалили, вынул из-за пазухи глиняный светильник и битые полчаса представлял трубача, между тем как Габинна ему подпевал, играя рукой на губе. Под конец тот вышел прямо на середину и то подражал флейтистам, играя на тростинках, то представлял житье погонщика, пока не подозвал его Габинна к себе, поцеловал и протянул вина со словами: «Нормально, Масса, сапоги дарю тебе!»

Нашим мучениям не было бы конца, если бы не внесли десерт последний: дроздов из пшеничного теста, начиненных орехами и изюмом. Потом подали кидонские яблоки с торчащими шипами, наподобие ежиков. Но это еще можно было снести, когда бы не последовало блюдо настолько дикое, что лучше уж с голоду умереть. Казалось, поставлен был откормленный гусь, обложенный рыбой и всяческой дичью; а Трималхион говорит: «Все, что тут положено, из единой природы создано». Я как человек догадливый тотчас прикинул, что здесь такое, и, на Агамемнона поглядев, говорю ему: «Будет удивительно, если все это не из … создано или, в лучшем случае, из грязи. На сатурналиях в Риме видал я такие образы яств».

70. Еще я не кончил свою речь, когда Трималхион произнес: «Как верно, что у меня дело растет, а не тело,— все это мой повар из свиньи состряпал! Человек — дороже не бывает! Хочешь — из пузыря рыбку сделает, из сала — голубя, из оковалка — горлицу, из окорока — курицу. Я ему имя хорошенькое придумал: он у меня Дедал. А что он умница, так я ему с Рима подарок привез: ножи железные с Норика». И он сей же час велел принести последние и любовался, на них глядя. Также и нам дана была возможность испытать лезвие на своей щеке. Вдруг являются двое слуг, словно поссорившихся у водоема: во всяком случае, они все еще держали амфоры. Да только, хоть Трималхион и вел разбирательство по их спору, ни один из них не слушал его решения, а все колотил палкой по амфоре другого. Задетые наглостью этих пьяниц, мы начинаем присматриваться к дерущимся и замечаем, как из амфор сыплются устрицы и ракушки, каковые были собраны слугой, а мальчиком разнесены на блюде. Этим изыскам не уступил изобретательный повар: на серебряной сковородке принес он жареных улиток и что-то пропел дрожащим, противным голосом. Совестно рассказывать, что было потом: кудлатые мальчики внесли — неслыханное дело — умащения в серебряной лохани и умастили ноги возлежащих гостей, предварительно увенчав голени и лодыжки цветами. Потом такого же умащения подлили в сосуд с вином и в светильник.

Уже Фортунату тянуло плясать, уже Сцинтилла чаще била в ладоши, чем говорила, а Трималхион крикнул: «Приглашаю, Филаргир и Карион, хоть ты и ярый зеленый, да скажи и сожительнице своей Менофиле, чтобы с нами возлегла». Что тут сказать? Едва не столкнули нас с наших мест, так буйно овладела челядь всем триклинием. Я со своей стороны обнаружил, что выше меня расположился повар — тот самый, созидатель гуся из свиньи, от которого несло рассолом и приправами. Да и не довольно ему было лежать рядом, нет же, пустился тут же подражать Эфесу трагику, время от времени предлагая хозяину биться об заклад, что на ближайших бегах в цирке пальма первенства достанется зеленым.

71. Растроганный этим вызовом, Трималхион воскликнул: «Други мои, рабы — тоже люди, тем же млеком вскормлены, да только довлеет над ними злая судьбина! Ну, буду жив, так дам им скоро вольным воздухом подышать; короче, их всех по завещанию на волю отпускаю. Филаргиру отказываю еще и землю да и сожительницу его вдобавок, Кариону — доходный дом, да выкупных пять процентов, да кровать с бельем. А всему добру Фортунату назначаю наследницей, прошу всех любить ее и жаловать! Все это я для того объявляю, чтоб люди мои меня уже теперь любили, как покойника!»

Все рассыпалось в благодарности к хозяину за его милости, а он, шутки в сторону, велел принести свое завещание и с начала до конца прочитал его рыдавшей прислуге. Потом он повернулся к Габинне и говорит: «Что, друг сердешный, воздвигаешь ли памятник мой, как я заказывал? Весьма прошу тебя: изобрази ты у статуи моей в ногах собачку, да венков, умащений, да все подвиги Петраита-молодца — я, стало, через тебя и по смерти жить буду! Да вот еще, чтобы все место было вдоль — сажен десятка полтора, а вглыбь — вдвое столько. Пусть их вокруг могилки моей деревья растут со всяким фруктом да виноградище! До чего ж заблуждаются люди: у живых дома изукрашены, а никто не подумает об той обители, которую подоле населять придется! А для того пускай будет наперед всего на надписи прописано: «Гробнице сей по наследству не переходить». Ну и еще позабочусь и распоряжение завещательное сделаю, чтоб мне мертвому ни от кого обиды не принять: я из отпущенных одного к усыпальнице сторожем назначу, чтобы, значит, народ к памятнику моему за нуждой не бегал. А еще тебя прошу, на памятнике моем кораблики сделай, чтоб на всех парусах летели, а я чтоб на судейском месте сидел — в претексту облачен, на каждом пальце по золотому перстню и в народ из мешка деньгами сыплю: я ведь, знаешь, народу угощение дал — по два денария. А хочешь, пусть там и триклинии будут, и как всем людям хорошо. А по правую руку мне Фортунаты статую поставишь: в руках у ней голубка, а на лендочке собачку ведет; тут же и цацарон мой, и амфоры огромадные, да закупорены чтоб, не то прольется вино. А одну, пожалуй, сваяй разбитую, и над ней мальчишка плачет. Посредине часы — понадобится кому время посмотреть, волей-неволей имечко мое прочтет. А еще подумай хорошенько, годится ли, по-твоему, такое надписание: «Здесь покоится Гай Помпей Трималхион Меценатиан. Севиром избран заочно. В любую декурию римскую попасть мог, не пожелал. Честен, тверд, предан. С малого начал, тридцать миллионов оставил. Философии не обучался. Будь здоров и ты».

72. После этих слов хозяин залился слезами. Заревела Фортуната, заревел Габинна, а там и все семейство наполнило триклиний стенаньем, словно их позвали на похороны. Да что уж тут, принялся и я всхлипывать. Тогда Трималхион сказал: «А, коли знаем, что помрем, так чего ж не жить! Я вам худого не пожелаю, рванемте-ка в баню, ей-ей хорошо будет; головой стою — не раскаемся: она словно печь каленая!» — «Истинно верно,— подтвердил Габинна,— один день надвое растянем, легше будет!» И он, вскочив с места, босой устремился вслед за ликующим хозяином. Обернулся я к Аскилту и говорю: «Ты как думаешь? я если увижу баню, тут мне конец».— «Не станем перечить,— ответил тот,— а пока они в свою баню идут, улизнем в сутолоке». На том порешив и взяв Гитона в провожатые по галерее, мы пробираемся к дверям, где цепной пес встретил нас с таким неистовством, что Аскилт с перепугу упал в бассейн с водой. Про меня нечего говорить: я и намалеванного пса давеча испугался, а тут с пьяных глаз, принявшись спасать барахтавшегося в воде, полетел сам в тот же омут! Но вот явился спаситель наш, дворецкий, который и разъяренного пса смирил, и нас, дрожавших, вытащил на сухое место. А Гитон, умница, сразу от барбоса остроумнейшим способом откупился: все, что от нас за ужином получил, он побросал лающему зверю; увлеченная едой, собака утишила свой гнев. А когда мы, замерзая совершенно, упрашивали дворецкого, чтоб он выпустил нас за двери, «ты ошибаешься,— сказал он мне,— если рассчитываешь выйти там, где вошел; у нас, брат, ни единого гостя никогда той же дверью не выпускают: впустят в одну, в другую выпустят».

73. Что могли мы, жалкие люди, сделать, попав в этот новый Лабиринт? Теперь уже мы мечтали идти мыться, а потому своей волей просим дворецкого, чтобы вел нас в баню, и, скинув одежду, которую Гитон принялся сушить при входе, вступаем в баню, представлявшую собой место тесное и похожее на вместилище холодной воды, где вытянувшись стоял Трималхион. Но и здесь не дано было избавиться от его меры не знающего самохвальства. Теперь он рассуждал, что ничего нет лучше, чем мыться без толкотни и что на этом самом месте когда-то была пекарня. Наконец, он сел, утомленный, но, соблазнившись банной гулкостью, разинул чуть не до потолка пьяную свою пасть и залился песнями Менекрата, как утверждали те, кто умел понимать его язык. Остальные гости, взявшись за руки, кружились хороводом вокруг чана и улюлюкали на все голоса. Иные, заложив руки за спину, старались поднять зубами с полу кольцо или, став на одно колено, перегибались затылком назад и силились дотянуться до самых пальцев ноги; а мы в свою очередь, пока те развлекались как могли, мы опускаемся в ванну, уготовляемую для хозяина.

Когда хмель рассеялся, нас провели в другой триклиний, где Фортуната уже расставила свои изыски. Тут мы рассмотрели светильник и бронзовых рыбаков, столы все из серебра, вокруг — чаши глиняные с позолотой и вино, которое цедили сквозь полотно на глазах у всех.

«Други мои,— сказал Трималхион,— сегодня мой раб первое бритье празднует; хороший — чтоб не соглазить! человек, подходячий! А потому — тронули и чтоб гулять до зари!»

74. Не успел он кончить — пропел петя-петушок. Встревоженный этим гласом, хозяин велел вылить вина под стол, а светильник — окропить чистым вином. Мало того, он поменял перстень с левой руки на правую и сказал: «Не зря этот трубач нам знак подал: не то пожару быть, не то помрет кто-то по соседству. Чур нас! А потому кто принесет этого глашатая, тому наградные!» Не успел договорить — уж тащат соседского петуха, каковой приговорен был хозяином к сварению в котле. Сейчас же ощипывает его тот повар-искусник, который недавно настряпал птиц и рыб из свиньи, и кидает в кастрюлю. А пока Дедал разливал обжигающую жидкость, Фортуната молола перец в деревянной мельнице.

Ну а когда полакомились деликатесами, хозяин оглянулся на прислугу и «вы это что,— говорит,— все не ужинали? А ну, прочь, пускай теперь другие послужат». Тут вступил новый отряд, и те, уходя, воскликнули: «Прощай, Гай!», а эти — «Здравствуй, Гай!» Тогда же омрачилось впервые наше веселье. Пришел с новою сменой совсем недурной мальчонка, тут Трималхион и кинься на него с лобзаньями. А потому Фортуната, чтобы не уронить своих прав, принялась поносить мужа, величая его отребьем и срамником, раз он не умеет похоть свою придержать. Напоследок она бросила: «Кобель!» Трималхиона задела брань, он и запусти кубком Фортунате в лицо. Та возопила, словно ей глаз выбили, и трясущимися руками закрыла лицо. Всполошилась и Сцинтилла, укрывая ту, трепещущую, у себя на груди. Более того, внимательный мальчишка тот тоже приложил к хозяйкиной щеке холодный кувшинчик. А Фортуната, прильнув к нему, заплакала-зарыдала. Между тем Трималхион не унимался. «Что-о?!—кричал он.— Актерка мне станет перечить?! С каната ее снял, в люди вывел! Ишь, раздулась, как жаба! Через плечо никогда не переплюнет! Колода, не женщина! Ну да, кто на чердаке родился, тому дворец не приснится! Пусть гений мой от меня отвернется, коли я не усмирю эту Кассандру армейскую! А я-то, дурень грошовый, из-за нее десяток миллионов прозевал. Сама знаешь, не вру! Агафон-то, парфюмер хозяйки соседней, отозвал меня. «Мой тебе совет,— говорит,— роду своему вымереть не дай». А я-то все добрячка ломаю, славы худой боюсь — себе же крылья подрезал. Ну, ладно, пожди! Ногтями меня откапывать станешь! А чтоб ты прочухала, чего ты над собой сделала: слышь, Габинна, не хочу, не нужно статуи ейной на памятнике на моем, а то мне и покойником все с ней грызться. Хуже того, еще ты не знаешь, как я навредить умею: мертвого меня ей не целовать, не желаю!»

75. После таких раскатов Габинна стал упрашивать хозяина не гневаться боле. «Все-то, все мы грешны,— говорил он.— Чай, не боги, а человеки». Это же подтвердила плачущая Сцинтилла и, заклиная Гая его гением, стала просить, чтобы переломил он себя. Не умея долее сдерживать слезы, Трималхион говорит так: «Твоей, Габинна, мошной клянусь — плюнь ты мне в рожу, если я в чем виноват! Что мальчишку этого славненького чмокнул, так ведь не за красу его,— славный, вот что. Уж он десятые доли высчитывает, книжку с листа читает, подачки копит: уж он себе на них фракийскую форму купил, стульчик гнутый и два черпачка. Так мне потому и не глядеть на него? Не велит Фортуната! На ходули забравшись, у ней мнение? Мой тебе совет, совушка: сама свое добро переваривай, а меня, милая моя, ощериться не вынуждай, не то увидишь, какой у меня есть нрав! Ты меня знаешь: что порешил, колом пришил! Ну, да ладно — не будем о грустном! Прошу вас, други мои, ублажайте себя! И я был прежде как вы, да старанием собственным видите до чего дошел. Есть в голове умишко — в люди выйдешь. Другое прочее — чушь одна! «Умно купи, с толком продай!», а то иной вам такого нагородит! Вот я — с богатства трескаюсь! Рыдаешь, храпуша? Смотри, как бы о жребии своем не возрыдать! Ладно, о чем это я? Честен, вот и добрался до богатства такого. С этот вот канделябер был, не больше, как из Азии прибыл. Короче говоря, всякий день, бывало, к нему примеряюсь. А чтоб скорее шерсть на роже росла, все маслицем из светильника губу потираю... Четырнадцать годков у хозяина за жену ходил — а что худого, коли господин желает? Хозяйка, та тоже была премного довольна. Смекнули? Хвастать не хочу, оттого и молчу.

76. Ну, как-никак, изволением богов, стал я хозяйствовать в доме, а там и к хозяину в душу залез. Что говорить: он меня вместе с Цезарем наследником сделал, получил я наследство — с сенаторской каймой. Ну, да человеку все мало. Подвязался торговать. Длинно рассказывать не стану: пять судов снарядил, погрузил вина — оно в те поры на вес золота ходило,— отправил в Рим. И что вы думаете? Будто я им так приказал: все разом потонули суда! Истинно слово, не вру: в один день у меня Нептун тридцать миллионов слопал! Думаете, я руки опустил? Как не так: я от убытка этого не поперхнулся, словно не было ничего! Другие построил — больше, лучше, задачливей: никого не было, кто б меня крепким мужиком не назвал: у большого корабля — большая, знаешь ли, сила! Опять вина нагрузил, сала, стручков, да благовоний, да рабов. Ну, тут и Фортуната святое дело сделала: все золото свое, все тряпье продала да мне сотню золотых в руку положила. Отсюда пошло вздыматься мое добро. Спорится дело, коль боги захочут. В один оборот округлил миллиончиков десять. Тотчас откупил все поместья, что прежде за благодетелем за моим были. Строю себе дом, покупаю людей, вьючный скот; к чему притронусь — растет, как сот. А как собралось у меня больше казны, чем на всей родине было, я и шабаш: с торговлей покончил и давай на отпущенниках наживаться. И уж подлинно: я и браться-то ни за что не хотел, да уговорил меня кудесник, что забрел как-то сюда в колонию, гречишка один — Серапой звали, завсегдатель был у богов. Он обо мне такое рассказал, о чем я и сам перезабыл, разъяснил мне все с головы до пят, в кишки заглянул; разве того только не сказал, чем я вчера ужинал.

77. Можно подумать, он век со мной прожил. Да вот, Габинна, ты, кажись, был тогда. «Хозяйку твою ты,— говорит,— тем-то вот взял, в друзьях тебе нет удачи, никто твоего добра не помнит как следует; земли у тебя необъятные. Пригрел ты змею на груди своей». А еще то, чего мне бы не рассказывать,— что остается и по сей час моей жизни тридцать лет четыре месяца и два дни. А мимо того, скоро получать мне наследство. Довлеет надо мной моя судьбина. Так что удастся мне, может, до Апулии угодья довести, тогда буду считать, что недаром прожил. А пока Меркурий меня хранит: выстроил я дом этот, сами помните, была конура, нынче — храм. Четыре столовых имеется, комнат жилых — двадцать, мраморных портиков — два, да наверху комнатушки рядком, да моя спальня, да вот этой змеи логово, да привратника каморка отменная, да и гостям есть где приткнуться. Короче, сам Скавр, бывало, сюда наедет, так нигде лучше гостить не предпочитает, а у него отцовская усадьба приморская в наличии. Да много чего у меня есть, покажу вам сейчас. Верьте мне: есть асс — стоишь асс, имеешь — силу заимеешь. Вот и сотоварищ ваш — был лягушок, стал царь! Ты подай-ка, Стих, то платье выходное, в каком хочу, чтоб выносили меня. Подай и умащений, и на пробу из амфоры той, из коей велю косточки мои омыть».

78. Не промедлил Стих и принес в триклиний белый покров и тогу с пурпурной каймой. А хозяин велел нам ощупать, хороша ли шерсть, из которой они сработаны. «Смотри у меня, Стих,— промолвил он с улыбкой,— чтоб этой ткани мыши да моль не тратили, не то я тебя живьем изжарю. Желаю, чтоб на славу меня хороняли, чтобы весь народ для меня доброго просил». Сейчас откупорил он пузырек с нардом и всех нас помазал со словами: «Уповаю, что будет мне мертвому так же славно, как и заживо». Он еще и вино велел налить в винный сосуд и пригласил: «Вообразите, что тризну по мне правите».

Стало совсем тошнотворно, когда Трималхион, постыдно и тяжело охмелевший, велел завести в триклиний новых исполнителей — трубачей, а сам, утопая в подушках, вытянулся на последнем своем одре и распорядился: «Считайте, что помер я; вдарьте-ка чего хорошенького». И завели же трубачи погребальный вой! Особенно хорош был раб того похоронных дел мастера, что был красой собрания,— этот такое рванул, что всполошил целую округу А потому пожарные сторожа из соседней части, решив, что у Трималхиона пожар, нежданно вломились в дверь и стали, в соответствии с предписаньями, орудовать с помощью воды и топоров. Улучив неоцененный случай, мы надули Агамемнона и бежали стремглав, словно и вправду от пожара…

79. Не шел впереди нас факел, чтобы указывать путь блуждающим, а молчание полуночи не обещало более появления встречных огней. Прибавить к тому еще опьянение и незнакомость мест, которая и днем сбивала бы! Только после того, как мы едва ли не целый час влачили окровавленные стопы через камыши и осколки битых горшков, выручила нас наконец находчивость Гитона. Этот умница — умен, кому и при свете ведома тревога заблуждения,— пометил наперед всякий столбик и колонну, и надежные эти начертания побеждали непроглядную ночь, белея различимо и указуя дорогу блуждающим.

Впрочем, нас ожидали немалые подвиги и тогда, когда мы добрались до нашего подворья. Случилось так, что старуха хозяйка столь прилежно полоскала горло вместе со своими постояльцами, что вряд ли заметила бы, когда все горело бы огнем. Мы, кажется, заночевали бы у порога, если бы за нас не заступился прискакавший на многоконной упряжке нарочный от Трималхиона. Этот долго сетовать не стал, а выломал входную дверь да и пустил нас идти своим ходом...

Что за ночка, о боги и богини!
Что за мягкое ложе, где, сгорая,
Мы из уст на уста переливали
Души наши в смятенье!
О, прощайте, Все заботы земные! Ах, я гибну!

Но тщетно было мое ликование. Стоило мне, ослабевшему от вина, расцепить опьяненные руки, как Аскилт, основоположник всяческого зла, под покровом ночи похитил мальчишку, и перенес его к себе в постель, и жестоко ее измял с несвоим братиком, который, либо не слыша оскорбления, либо на него согласившись, уснул в незаконных объятиях, поправ права человека. Когда, чуть пробудившись, я ощупываю ложе, коего радость была похищена, я — верьте словам влюбленного — помышляю о том, не следует ли мне мечом пронзить обоих, чтобы не было просвета между сном и смертью. Наконец, придя к более покойному решению, я разбудил Гитона побоями, а на Аскилта только смотрел со свирепостью во взоре и «ввиду того,— говорю,— что ты преступно нарушил обязательства дружеского общежития, собирай незамедлительно свои вещи и отыскивай себе иное место, чтобы и его осквернить».

Аскилт противоречить не стал и только тогда, когда наши пожитки были уже поделены по чести, «теперь,— говорит,— давай поделим и мальчишку».

80. Ну, думаю, шутит на прощанье, а он братоубийственной рукою свой меч обнажил и «не поживиться тебе,— говорит,— этою добычей, хотя ты один простер на нее руку. Придется мне, кем пренебрегают, отсечь свою долю вот этим мечом». То же делаю и я, становлюсь напротив и, обернув плащом руку, наступаю шагом бойца.

Посреди всего этого плачевного безумия несчастный наш мальчишка хватал нас обоих за колена, плакал и просил молитвенно не делать убогое пристанище свидетелем взаимного истребления фиванской четы и не осквернить обоюдной кровью святынь нежной дружбы. «Если же,— вопил он,— нельзя совсем без крови, так вот я обнажил свою шею — сюда направьте руки, сюда кинжалы. Я умереть должен, я, погубивший святые тайны дружества».

После таких молений мы спрятали оружие, и Аскилт первый «я,— говорит,— полагаю конец раздору. Пусть мальчик идет, с кем он хочет, и да будет у него совершенная свобода выбирать, кто ему братец». Полагая, что старинная наша близость стала надежнее кровных уз, я не только не был встревожен, но с опрометчивостью поспешности ухватился за это условие и тут же препоручил тяжбу нашему судье. А тот даже и размышлять не стал, чтобы создать хотя видимость промедления, а тотчас же, не успели еще отзвучать слова, встал и братом избрал Аскилта.

Испепеленный таким приговором, я, как был, без меча, упадаю на постель — и ведь наложил бы руки на себя, когда бы не было обидно доставить радость врагу.

Тем временем Аскилт уходит гордо и с наградою, а так недавно еще дорогого благоприятеля и собрата по судьбам бросает в чужом месте, разбитого, одинокого.

Дружба хранит свое имя, покуда в нас видится польза.
Словно игральная кость, вечно подвижна она.
Если Фортуна — за нас, мы видим, друзья, ваши лица,
Если изменит судьба, гнусно бежите вы прочь.
Труппа играет нам мим: вон тот называется сыном,
Этот — отцом, а другой взял себе роль богача…
Но лишь окончилась роль и закрылась смешная страница,
Лик настоящий воскрес, лик балаганный пропал.

(1)предыдущая < 5 > следующая(8)

Публикуется по материалам: Римская сатира: Пер. с латин. / Сост. и науч. подгот. текста М. Гаспарова; Предисл. В. Дурова; Коммент. А. Гаврилова, М. Гаспарова, И. Ковалевой и др.; Худож. Н. Егоров.– М.: Худож. Лит., 1989. – 543 с. (Библиотека античной литературы).
Сверил с печатным изданием Корней.

На страницу автора: Петроний (Petrnius) Арбитр;

К списку авторов: «П»;

Авторы по годам рождения: до нашей эры — 700;

Авторы по странам (языку): древнеримские

Авторы по алфавиту:
А Б В Г Д Е Ж З И, Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш, Щ Э Ю, Я

Авторы по годам рождения, Авторы по странам (языку), Комментарии

   

Поделиться в:

 
   
         
 

Словарь античности

Царство животных

   

В начало страницы

   

новостей не чаще
1 раза в месяц

 
     
 

© Клуб ЛИИМ Корнея Композиторова,
since 2006. Москва. Все права защищены.

  Top.Mail.Ru