Клуб ЛИИМ Корнея Композиторова. Вестибюль

 

ЛИТ-салон. Библиотека классики Клуба ЛИИМ

 

Клуб ЛИИМ
Корнея
Композиторова

ПОИСК В КЛУБЕ

АРТ-салон

ЛИИМиздат

МУЗ-салон

ОТЗЫВЫ

КОНТАКТЫ

 

Главная

Авторы

Фольклор

Поиск в ЛИТ-салоне

Лит-сайты

   
 

Дмитриев Иван Иванович
Взгляд на мою жизнь (Книга вторая)

(отрывки)

(1)предыдущая < 7 > следующая(9)

Можно бы пропустить несколько лет, проведенных мною в скучной унтер-офицерской службе между строев и караулов; но я уже предварил, что буду в записках моих говорить и об авторской моей жизни; почему и приведется иногда останавливаться на мелочах, пока буду описывать то время, когда я бродил еще ощупью, как слепец, по стезе, ведущей к познанию словесности и вкуса.

С <1>777 г. начались первые мои опыты в рифмовании,— мне совестно сказать: в поэзии. Не видав еще ни одной книги о правилах стихосложения, не имев и понятия о метрах, о разнородных рифмах, о их сочетании, я выводил строки и оканчивал их рифмами: это были стихи мои. Первоначальные были большею частию сатирические. Все они брошены в огонь, коль скоро я узнал о их неправильности. Одна только надпись, хотя и погребена во мраке неизвестности, но, к стыду моему, еще существует. Вот ее история.

Николай Иванович Новиков издавал в Петербурге еженедельник под названием «Ученые ведомости». В одном номере этих ведомостей предлагаемо было нашим поэтам сочинить надписи к портретам некоторых из отличных наших соотечественников; на первый же случай, к изображению духовного оратора Феофана Прокоповича, остроумного князя Антиоха Кантемира, живописца Лосенкова, портретного гравера Чемезова. Едва я прочитал этот вызов, как вспыхнуло во мне дерзкое желание быть в числе сподвижников. Журнальный листок принесен был ко мне в ту минуту, когда я отправлялся в трехдневный полковой караул. Итак, положа листок в грудной карман, пошел я с ружьем в руке на полковой двор и привел оттуда мою команду на так называемый Средний Пикет, поставленный позади полка в поле, где по летам бывало ученье, ротное и батальонное. Там, в низкой и тесной хижине, называвшейся караульною, окруженной сугробами снега, в куче солдат, я надумывался, как бы мне выхвалить Кантемира. Стихотворения его мне уже были известны; служба его также из «Опыта исторического словаря о русских писателях» того же Новикова. Думал, думал и насилу докончил мою надпись. Настала другая забота: чтобы не забыть ее до смены, ибо со мною не было ни карандаша, ни бумаги. Целый день я твердил ее; даже всю ночь терпел бессонницу. Наконец пришла смена: я бегу домой; тотчас пишу стихи мои четким почерком на хорошей бумаге и отправляю их при письме к издателю «Ученых ведомостей».

Через неделю я вижу надпись мою уже в печати. Приятель и сослуживец мой Н., живший со мною, поздравляет меня с успехом; так он заключал из отзыва издателя, состоявшего только в том, что он желает хороших успехов неизвестному сочинителю надписи. Самолюбие мое не помешало мне понять всю силу подчеркнутого слова; однако я остерегся выводить приятеля моего из заблуждения.

В продолжении времени один из моих сослуживцев изъяснил мне слегка правила поэзии, и я по совету его купил риторику Ломоносова. Через два года после того прочитал пиитику Андрея Байбакова, бывшего потом епископом под именем Апполоса. Образцами моими были Сумароков и Херасков. Первый мне нравился более своею легкостью и разнообразием; но впоследствии я уже предпочитал ему Хераскова, находя в стихах его более мыслей и стихотворных украшений. Но тем не менее Сумароков и поныне в глазах моих поэт необыкновенный, и как отказать ему в этом титле? В то время, когда только и слышны были жалкие стихи Тредьяковского и Кирьяка Кондратовича, писанные силлабическим размером, чуждые вкуса и остроумия, несносные для слуха, без малейшего дара, когда и в самой Франции еще не было Фреронов, Клеманов, Мармонтелей и Лагарпов, когда еще никто не оценивал изящности в стихах Расина и Лафонтена, вдруг из среды юношей кадетского корпуса выходит на поприще Сумароков, и вскоре мы услышали новое благозвучие в родном языке, обрадовались игре остроумия, узнали оды, элегии, эпиграммы, комедии, трагедии и, несмотря на привычку к старине, на новость в формах, словах и оборотах, тотчас почувствовали превосходство молодого сподвижника над придворным пиитом Тредьяковским, и все прельстились его поэзией. Это истинно шаг исполинский! Это права одного гения!

Будем более справедливы и к Хераскову. Молодые наши словесники судят о его таланте по настоящему ходу общей литературы, забывая, что он писал за пятьдесят лет до них и образовал себя не в общенародных училищах, а самоучкою; что тогдашние наши поэты скудны были в образцах для подражания, менее знакомы с иностранною словесностию и не имели счастия пользоваться теми выгодами и наградами, какими поощряются ныне авторские таланты. Херасков, писавший «Россиаду» девять лет, награжден был за труд свой от императрицы Екатерины девятью тысячами рублей ходячею монетою, а молодой Пушкин за одну главу еще недоконченной стихотворной повести «Онегин» получил от русского книгопродавца пять тысяч ассигнациями по тогдашнему курсу. В зрелых летах Хераскова читали только просвещеннейшие из нашего дворянства, а ныне всех состояний: купцы, солдаты, холопы и даже торгующие пряниками и калачами. Ныне автор может во всю жизнь свою не обязываться никакою черствою службою, или и совсем не служить, всегда имеет досуг заниматься мечтами воображения и между тем получать чины и знаки отличия; но сколько еще и других, благороднейших побуждений? Он читает произведения свои в ученых обществах, при многочисленном стечении слушателей обоего пола, вызывается на сцену и встречается общим рукоплесканием.

Между тем, следуя доброму примеру моего брата, я ознакомливался день ото дня более и с французским языком, уже стал понимать и французских поэтов; но, к сожалению моему, прилепился к ветреному Дорату и его товарищам. Брат мой всегда укорял меня им и журил за то, что я не прилежу к истории, особенно же к древней. В случае наших размолвок нередко называл меня невеждою или жалким рифмокропателем. Это прозвище было для меня столь оскорбительно, что я перестал показывать ему стихи мои. Несколько лет писал их, быв разделен с ним одною только перегородкою; рассылал в разные журналы, и брат мой не знал их автора. Не больше знали о том и короткие мои знакомцы, ибо я после неудачной моей надписи уже нигде не ставил моего имени.

Таким образом я стихотворствовал долгое время, не знав, что говорят по крайней мере словесники о стихах моих. Писать и видеть их в печати было для меня единственным возмездием, и я был тем доволен, даже счастлив! <...>

Чтоб не наскучить дальнейшим описанием мелочных случаев, постараюсь скорее пробежать первую треть авторской моей жизни, или, лучше сказать, одно к ней приготовление. Между тем, повинуясь моему сердцу, не могу промолчать о двух моих знакомствах; они памятны мне будут во всю жизнь мою. Но прежде, нежели начну говорить о первом, да позволено мне будет отступить назад несколькими годами.

В 1770 г., в провинциальном городе Симбирске, старший брат мой и я, десятилетний отрок, находились на свадебном пиру, под руководством нашего учителя г. Манжена. В толпе пирующих увидел я в первый раз пятилетнего мальчика в шелковом перувьеневом камзольчике с рукавами, которого русская нянюшка подводила за руку к новобрачной и окружавшим ее барыням. Это был будущий наш историограф Карамзин. Отец его, симбирский помещик, отставной капитан Михаила Егорович, соединился тогда вторым браком с родною сестрою моего родителя, воспитанною по ее сиротству в нашем семействе.

С того времени до зрелого моего возраста я не имей случая видеть его; знал только, что он в отрочестве своем обучаем был немецкому языку тамошним пятидесятилетним врачом, которого прозвище я позабыл, но очень помню, не потому, что он был с горбом, но по его привлекательной физиономии. Он говорил тихо; в глазах и на устах его обнаруживались кротость и человеколюбие. Я узнал и полюбил его по случаю болезни младшего брата моего, еще младенца, который от оспы несколько дней не мог раскрывать глаз. Добрый старик думал утешить его, привозя к нему разные детские гостинцы, но эти вещи лишь более раздражали больного, потому что не мог их видеть. Тогда он обратился к другому средству: привез к нему свой маленький клавесин и в каждое посещение играл на нем разные штучки, сидя подле кровати младенца, желая тем сколько-нибудь развлекать его и успокаивать.

С приближением юношеского возраста Карамзин отправлен был в Москву и отдан в учебное заведение г. Шадена, одного из лучших профессоров Московского университета, где и находился до вступления в настоящую службу. По тогдашнему обыкновению, или злоупотреблению в гвардейских полках, он записан был так же, как и я, еще малолетним в Преображенский полк подпрапорщиком. С того времени началось наше знакомство, и вот каким образом.

Однажды я, будучи еще и сам сержантом, возвращаюсь с прогулки; слуга мой, встретя меня на крыльце, сказывает мне, что кто-то ждет меня, приехавший из Симбирска. Вхожу в горницу и вижу румяного, миловидного юношу, который с приятною улыбкою вручает мне письмо от моего родителя.

Стоило только услышать имя Карамзина, как он уже был в моих объятиях; стоило нам сойтись два-три раза, как мы уже стали короткими знакомцами.

Едва ли не с год мы были почти неразлучными; склонность наша к словесности, может быть, что-то сходное и в нравственных качествах укрепляли связь нашу день ото дня более. <...>

По кончине отца своего он вышел в отставку поручиком и уехал на родину. Там однажды мы сошлись на короткое время: я нашел его уже играющим ролю надежного на себя в обществе: опытным за вистовым столом, любезным в дамском кругу и оратором перед отцами семейств, которые, хотя и не охотники слушать молодежь, но его слушали. <...>

Но рассеянная светская жизнь его недолго продолжалась. Земляк же наш, покойный Иван Петрович Тургенев, уговорил молодого Карамзина ехать с ним в Москву. Там он познакомил его с Николаем Ивановичем Новиковым, основателем или, по крайней мере, главною пружиною «Общества дружеского типографического». При слове об этом замечательном человеке нельзя оставить без замечания и лености или равнодушия наших авторов, особенно же издателей журналов. Никто из них не сказал ни слова по случаю его кончины, и мы даже поныне знаем только об нем по одним слухам. Замечательном, повторяю, по заслугам его в словесности и по чрезвычайному в жизни его перевороту. Я не премину сказать здесь в своем месте все, что знаю об нем, хотя для детей наших.

В этом-то дружеском обществе началось образование Карамзина, не только авторское, но и нравственное. В доме Новикова он имел случай обращаться в кругу людей степенных, соединенных дружбою и просвещением. <...>

После свидания нашего в Симбирске какую перемену нашел я в милом моем приятеле! Это был уже не тот юноша, который читал все без разбора, пленялся славою воина, мечтал быть завоевателем чернобровой пылкой черкешенки; но благочестивый ученик мудрости, с пламенным рвением к усовершенствованию в себе человека. Тот же веселый нрав, та же любезность, но между тем главная мысль, первые желания его стремились к высокой цели. Тогда я почувствовал пред ним всю мою незначительность и дивился, за что он любит меня еще по-прежнему! Мы прожили недолго вместе. После того еще несколько раз встречались в Москве и, наконец, разлучились уже на долгое время: он отправился в чужие края. <...>

Теперь договорим об Новикове. Он не имел, как и многие из наших писателей, классического образования. Имя его стало известно с семидесятых годов по изданию им одного за другим двух еженедельников: «Трутня» и «Живописца». Я не равняю их с Аддисоновым «Зрителем»: по крайней мере, они отличались от сборников чужой и домашней всякой всячины, и более отзывались народностию, хотя и менее об ней твердили, нежели нынешние наши журналы. Издатель в листках своих нападал смело на господствующие пороки, карал взяточников, обнаруживал разные злоупотребления, осмеивал закоренелые предрассудки и не щадил невежества мелких, иногда же и крупных помещиков. Словом, старался, сколько мог и умел, выдерживать главное свойство своих журналов и приноравливать их к духу того времени. В 1772 г. он выдал «Опыт исторического словаря о русских писателях», а потом двадцать томов старинных рукописей разного рода под названием «Древней российской вифлиофики». Одно это издание могло бы дать ему почетное место в истории нашей словесности. Пожелаем, чтоб кто-нибудь из современных трудолюбивых и доброхотных словесников взял на себя выбрать из этих двадцати томов замечательные только статьи; составить из них несколько отделений, как то историческое, политическое, словесность, смесь и выдать их под заглавием «Дух, или Извлечение любопытных статей из древней российской вифлиофики».

Потом Новиков издавал в Петербурге около года «Ученые ведомости» и там же, а после в Москве, ежемесячник «Утренний свет», в стихах и прозе, исключительно содержания только важного, более назидательного. Весь доход от этого издания употреблен был на заведение в Петербурге народных училищ, коих тогда у нас еще не было. В них обучали безденежно детей всякого состояния русской грамматике, первым основаниям истории, землеописания, катехизису, математике и рисованию. Эти училища находились в разных частях города, и от них-то, с учреждением наместничеств, начались в каждом городе казенные народные училища.

С переселением Михаилы Матвеевича Хераскова в Москву, в звании куратора Московского университета, Новиков, последуя за ним, взял на откуп университетскую типографию и завел «Дружеское типографическое общество», составленное из людей благонамеренных и просвещенных. <...>

Между тем как «Дружеское типографическое общество» в полной безопасности процветало, как члены его с общего согласия носили явно кафтаны одинакого покроя и цвета, голубые с золотыми петлицами, внезапно восстала против них политическая буря. Французский переворот возбудил во всех правительствах подозрения на все постоянные сборища, тайные и явные. Главнокомандующий в Москве князь Прозоровский получил тайное повеление взять в особенное внимание масонскую ложу, на которую содержатели типографии имели большое влияние. Вследствие того захвачены были в ложе и в домах Новикова и друзей его все бумаги, сделан строжайший осмотр книжному магазину, библиотеке «Филантропического общества», и все найденные в них мистические книги преданы были сожжению. Сам же Новиков отправлен был в тайную канцелярию, а потом заключен в Шлиссельбургскую крепость. Восшествие на престол императора Павла возвратило ему свободу, но не возвратило спокойствия духа.

Еще за год до его возвращения жена его скончалась, оставя трех малолетних сирот в пустом доме, на произвол судьбы. Несчастный отец нашел сына и одну из дочерей своих в ужасной, редко исцелимой болезни (эпилепсии). Остальные годы унылой жизни проведены им в малом поместье, близко Москвы. <...>

Немногим прежде знакомства моего с Карамзиным началась у меня тесная связь и с почтенным Федором Ильичом Козлятевым. И это было эпохою, с которой я начал выбираться на прямой путь словесности. Скоро мы сделались почти неразлучными, несмотря на разность лет и состояний: он уже был в гвардии Семеновского полка подпоручиком, а я еще сержантом, и гораздо его моложе.

У него была хорошая французская библиотека, увеличиваемая непрестанно старыми и новейшими сочинениями и переводами. <...>

Но и кроме таких пособий, одна беседа с Козлятевым уже была для меня училищем изящного и вкуса. Он одарен был умом, хотя не беглым, не блестящим, но основательным, украшенным просвещением и кротостию необыкновенною. В молодости моей часто я сердился на него за это прекрасное качество: в кругу не слишком ему знакомых он готов был внимательно выслушивать всех и не сказать ни слова. Почитатель его достоинств, я дружески пенял ему, для чего он таит их и тем подает повод к невыгодному об нем заключению. Добрый Козлятев обыкновенно отвечал на то нежной улыбкою или пожатием руки моей.

Слыша его строгие или беспристрастные суждения о стихах даже и первенствующих наших поэтов, я начал таить еще более, особенно же от него, мои произведения; еще более стал чувствовать все их несовершенство. Некогда он признался мне, что было время, когда он и сам занимался переводами и стихотворствовал; что даже написал шутливую поэму: но вскоре одумался, все свое сжег и принялся читать чужое. Это спокойнее и прибыльнее,— прибавил он с кроткою своей улыбкою. Во все продолжение долговременной нашей связи он однажды только показал мне перевод своей элегии Катулла на смерть Проперция, или наоборот — точно не помню, но ни под каким условием не дал мне списать его. <...>

В конце года гвардейские батальоны возвратились в столицу. Я начал жить по-прежнему, видаясь ежедневно с Козлятевым; но в следующем году опять с ним разлучился: с весною открылась вторая кампания. Он пошел в поход уже в звании капитана. Грустно было мне еще с ним расставаться; но провидение благоволило и в настоящем случае послать мне отраду: знакомство с Державиным и свидание с Карамзиным, возвратившимся из путешествия.

(1)предыдущая < 7 > следующая(9)

Публикуется по материалам: Русские мемуары. Избранные страницы. XVIII век / Составление, вступительная статья и примечания И. И. Подольской; Биографические очерки В. В. Кунина и И. И. Подольской.– М.: Правда, 1988.– 560 с.
Сверил с печатным изданием Корней.

На страницу автора: Дмитриев Иван Иванович;

К списку авторов: «Д»;

Авторы по годам рождения: 1751—1800;

Авторы по странам (языку): русские, русские советские

Авторы по алфавиту:
А Б В Г Д Е Ж З И, Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш, Щ Э Ю, Я

Авторы по годам рождения, Авторы по странам (языку), Комментарии

   

Поделиться в:

 
   
         
 

Словарь античности

Царство животных

   

В начало страницы

   

новостей не чаще
1 раза в месяц

 
     
 

© Клуб ЛИИМ Корнея Композиторова,
since 2006. Москва. Все права защищены.

  Top.Mail.Ru