По обыкновению, у дверей квартиры Рылова встретила маленькая русая девочка, дочь хозяйки. Ребенок радостно вскрикнул:
— Рыло пишол, мама-а!
— Желанна ты моя! Зачем не раньше?..
Рылов подхватил девочку на руки, пряча широкое лицо в пушистые волосы.
— Не нюкай! Ай, Рыло,— мама, он нюкает голову: секотно.
В дверях кухни появилась хозяйка, полная, румяная, тоже русая, как девочка: с русыми густыми бровями, с хитрыми глазами, которые от русых ресниц казались золотистыми. Женщина сказала девочке певучим, полушутливым голосом:
— Он любит тебя. Зачем, Ира, так зовешь Ивана Михайловича? Рылов, а не рыло, рыло — нехорошее слово.— Обращаясь к Рылову, она прибавила: — Вы уж извините, Иван Михайлович, вольная она у меня, скапризничает, так на образа лезет — снимай да давай. Без батьки родилась и без батьки растет.
Рылов сказал:
— А все недомекаю — спросить у тебя хочу, Степа-нида Петровна, где ее батюшка? Кто он?
— Где знать какой! Я тоже вольная — их трое было: кто разберет, чья она, моя Ира, а вот люблю ее... Видите, какая я даже на язык вольная. Иная с десятью пережила — не скажет, а я не боюсь — чего таить-то, что было? Да, с Ирой занялись — забыла я: у вас землячок сидит, Иван Михайлович, ждет.
Когда Рылов вошел в комнату угловиков, то увидал на своем сундуке у окна парня, деревенского соседа.
— Петрунька! Здорово-ко, милой.
Приземистый, русый, слегка хмельной парень встал с сундука, пожал Рылову протянутую руку.
— В деревню, Ваня, собрался, вишь, а перед ездой по землячкам маюсь,— сказал парень.
Рылов вынул из кармана плотно смятый ситный. К его приходу на окне всегда стоял медный чайник с заваренным чаем, прикрытый полотенцем. За лишним стаканом Рылов сходил на кухню, налил гостю и себе горячего. Гость принял от Рылова стакан чаю, спросил, указывая на кровать на козелках у сундука:
— Твоя одра?
— Моя!
Парень выплеснул чай под кровать Рылова и, вынув из кармана штанов сороковку, сказал:
— Не примает душа горячего. Вот горького давайкось спробуем.
Он подул в стакан и налил водки.
— Вали!
— Не, не обучился,— сказал Рылов и, прихлебывая чай, помолчав, заговорил: — Пить тебе, Петруня, тоже мал след, едешь в деревню. Може, кабы не водка, и ты бы работал тутотка...
— Можно жить здесь, конешно, Ваня, только не лежит душа к городской работе... В деревне пашешь да пляшешь — ежели не на глине пашня, все горе прочь, а тут тебе всякий городовой — «ваше благородие» — нишкни.
— Поди вот, деньги-то пропил, а с чем поедешь, коли мало не соскопил?
— Что верно, Ваня, то в аккурат! Деньгу было зашиб, да она царю пошла в кабак. Туда всякие капиталы гожи.
— Мы с тобой, Петруня, вместях росли, в бабки играли, рыбу удили... Помнишь — кислое молоко у тетки в праздный день хлебали.
— А ты, Ваня, дело зачал и не делом кончаешь. Все помню — только выручи на чугунку.
— Я не затем... то само собой: что мое, то твое. Сколь надо-то?
— Рублев двадцать надо.
Рылов полез рукой под подушку, достал старый кошелек, спрятанный про запас.
— Тут двадцать три. Возьми... я и поголодаю, ништо, а тебе в дороге на хлеб гожи все...
— Возьму — карман не сломят... Ты вот мало получаешь — скопил, я и много зашиб, да растряс... И то сказать, на военное дело, может, вскорости пойдут. Худо, земляк...— опустив низко голову, как бы в раздумье, проговорил парень.— Не то хорошо, корявый! — он пожал Рылову локоть большой руки.— Хорошо, Ваня, ей-богу, что ты не занимаешься водкой, завлекательная она, ежели по природе польется, а твоя природа, что моя,— вся пьяная. Батя твой пьет иной раз да приговаривает — помнишь?
— Я родителев не осуждаю,— серьезно сказал Рылов,— грех!
— Грех не грех, а батя твой, когда в образе находится,— сверху питого пьет да приговаривает: «Пей в красу, чтоб опереться на носу». Помнишь? Хе-хе-е... помнишь, Ваня, как мы с тобой малышами колюху в реке вилками кололи? Ты раз уколол налима, да большанского, а портки-то у тебя засучены до самых пазух, и ты с налимом на радостях рысью ну бежать. Падаешь да бежишь. Граял я, на тебя глядючи...
— Помню! С измалетства помнится долго...
— Ну, извини. Я еще выпью — и на чугунку.
— Лучше не пей, Петрушко! Право. Приедешь, всей деревне кланяйся. Родителю скажи: иную я должность заполучил. Скоро еще денег пошлю, да ежели что отпуск будет даден — сам приеду... Эх, Перша! Опять бы нам рыбы половить...
— Приезжай! лучить поедем ночью, с козой, с огоньком на козе... Острогой-то шух-шух,— глядишь, либо налим, либо щука... Прости-кось! большой ты мой, корявый... Век не забуду — выручил на последние...
Был ведь я у земляков, да побогаче тебя, а как от берега шестом оттолкнули. С горя я эту склянку к тебе волок — думал: разопьем вместях, а ты, вишь, не научился... Полагал я, зарез — придется молодцу пятьсот верст пешком смонуть... Не пей, ей-богу, не пей. Батя твои... ну, не буду, не любишь родителей оговаривать... Прости-кось...
Парни расцеловались, и земляк ушел.
Рылов прошел в кухню, умыл грязное лицо и руки, вернулся. На его сундуке сидела Ира, ела положенный на окно ситный. Обтерев мокрое лицо, Рылов сказал ребенку:
— Ах ты моя робя-а! — Он посадил ребенка на колени.— Дай-кось я тебе из ситного ягодок дам.
Парень, выковыривая из ситного изюм, отдавал девочке, она ела, смеялась и хлопала его по груди маленькими руками.
— Рыло! Ты колявый!
— Ништо, мой божимый!
— А ты в баньке мойся — будешь гладкий: я куклу примываю — она гладкая... Пусти, к маме с бабой хочу!
— Поди с богом!
Свои два фунта ситного обыкновенно Рылов съедал за чаем с большой охотой, сегодня же не мог — не было аппетита. Сахар казался ему особенно сладко-приторным; он думал:
«Что это? Хоть без сахару пей...»
Чтоб провести время, как всегда делал, парень хотел было идти к хозяйке, но выжидал, ясно слыша за стеной чужой старушечий голос:
— А не тужи ты, милая. Годы твои невелики — мужички тебе найдутся... Не всяк мужичок любит бабу сухую, как рыба тарань, иной выбирает с телом, чтобы было на кого платье надеть, чтоб у бабоньки мяса висели, а не то что... Мужичок только завсегда пугливой, как конь,— ежели сразу безо всего с обратью приступишься, так тому и конец: не поймаешь! А ты, первое дело, погладь его по мордочке да кусок, как коню, покажи. Обедом подкорми, а можно да льзя рубаху, портки простирни — не гнушись... Там уж само дело наладится, сам, когда надо будет, к тебе подберется, голову подставит: «На, мол, надевай узду-то скорее да веди к венцу». Так завсегда, милая! Ну, я пойду, Слышно было, как хозяйка поцеловала гостью, звала заходить, и как та ответила:
— Заходить-то зайду, да не часто — вишь, своих много... доглядывать, стряпать тоже...
— Баба, посяй,— послышался голосок Иры.
— Прости-кось, дитятко!
Хлопнула дверь на лестницу, и зазвенел крюк запора.
Когда хозяйкины шаги вернулись в комнату, Рылов решил:
— Теперича можно!
Он взял с подоконника кусок зеркала, взглянул на себя и пригладил волосы. Парень вошел к хозяйке.
— У меня, Степанида Петровна, сегодня день ладный...
— Чтой так, Иван Михайлович?
— На новую должность дилехтур перевел. Заместо полутора буду получать пять рублев в день.
— Ой, да это, вишь, благодать вам господня! Не каких-нибудь сорок рублей, будете огребать полторы сотни... уж истинно ладный день. Вы, Иван Михайлович, в комнатку перебирайтесь, теперь надо чисто жить, а в углу, известно, чисто не проживешь: вши, как ни пасись, общие — перебредают... Жилице я откажу — с прошлого месяца деньги запустила, не платит. В углу живете — мне стеснительно лишний раз к вам зайтить; в комнате иное дело, ежели не гнушаетесь, я загляну чайку попить, посидеть...
— Уй, что вы, Степанида Петровна! Я рад, коли ежели...
— Так-то ладнее, Иван Михайлович...
— Мама! Гони Рыло — он челный,— сказала Ира и полезла к Рылову на колени.
— Черный, а сама лезешь? Ты уши ей надери, Иван Михайлович, чтобы некрасиво не звала.
Лицо в ямках. Тут ямки... Тут...
— Ямки у многих, Ирушка... и черный, да белый — хороший, чистый человек. Ведь вы женчинами не балуетесь — я не примечала?
— Не люблю зря... и водки тоже...
— Не пьете и не курите?
— Не курю...
— Сущий клад мужичок! — И, хитро поблескивая светлыми глазами, прибавила с усмешкой: — Может, Иван Михайлович, жалованье баловства не дозволяло? Бывает так.
— Родителю обвещал держать себя...
— Ну, а как родитель-то, ежели бы вы на вдове женились?
— Все можно... насчет женитьбы не обвещался. Провожая Рылова в его угол и видя, что другие жильцы еще не вернулись, Степанида Петровна мягкой, теплой рукой обхватила парня за шею сзади. Он радостно встрепенулся и, нагнувшись, подставил лицо:
— Уй, ты, желанна!
Поцеловав его торопливо, она шепнула:
— Желанна, так и ладно, но покеле не...
Она быстро ушла.
Вытянувшись во весь рост на постели, повернувшись на живот, Рылов подмял грудью жесткую подушку и, глядя в окно через крыши невысоких домов на огни улиц, размышлял:
«Не думал, не чаял прибавки — привалило счастье! Что значит дилехтур-то... Теперь на хорошей отчего бы и не жениться? Затем люди маются по свету...»
Ему долго не спалось. За окном вдали он видел большой черный мост. По мосту прыгали пятна огней, кто-то как будто пробегал мимо них — огни мигали. Под арками моста тусклая даль искрилась теми же золотыми круглыми огнями — огни аль не огни? Да это Степанидушкины глаза!
Он пригнул голову в сторону хозяйкиной комнаты и прошептал тихо-тихо:
— Желанна... а желанна?
Повернувшись на спину, почувствовал во рту сладкую слюну.
Утром Рылов проснулся раньше, чем всегда.
Двор дома, где жил он, был извозчичий. Рылов слышал, как шумели извозчики, тпрукали и понукали с окриками лошадей.
Потом заблеял озябший за ночь козел, любимец двора.
Вот громко жалобным воем загудел гудок ближайшей фабрики.
«Скоро наш запоет..,»
Где-то рядом, в чужой квартире, с плачем раскашлялись дети. Рылов подумал:
«Больные... Не дай бог... милые эки...»
Там же начали пилить и колоть дрова; в комнате угловиков, где жил парень, с потолка стала осыпаться штукатурка.
«Чего тут, вставать! А глаза-то у Степанидушки золотые».
— Иван Михайлович! Кипяток готов.
— Встаю! Степанида Петровна, я чичас...
«Дилехтур, грит, «доноси». Оченно я бажу ябедничать... Может, начальству лестно, что всяк друг на дружку с языком пойдет,— думал Рылов, подсыпая на котлы уголь.— Токарики ежели с обеда, завсегда шутят: «Сторож с покойницкой! из мертвецкой!» Пошто, робя? Може, здесь сторожа мрут? Не домекаю... Ежели байна — то оно подходящее...»
Порой из труб под котлами, сквозь трещины земли и глины вырывался огонь. Огонь лизал оранжевыми языками кучи угля, и кругом котлов двигались золотые воронки. Тогда подступиться к котлам было трудно. Уголь на котлах синел и таял быстро.
В сумраке, особенно вечером, Рылову казалось, что бесчисленные злые глаза подглядывают за ним; в отделении все более становилось душно и жутко; парню тогда хотелось бежать в кочегарню, кричать:
— Меньше топите!
Рылов знал, что не поможет его крик, и безвольно, весь какой-то размякший, ложился на земляной пол, упорно глядел в дальний темный угол, а сам пытливо шептал:
— Пошто это мертвецкая?
Не раз Рылову казалось, что он в бане, теплой и душной. Он видел: кругом густой голубой пар, кружащий голову. Подняв лицо вверх, разглядывал глянцевитые синие клочья стеклянной крыши. Уголь, сгорая, потрескивал и напоминал банных сверчков. С потолка капало.
— Байна...
В дальнем углу Рылов настойчиво искал всякий раз шаек, не находил, а сегодня наглядел что-то и, испуганно разглядывая это что-то, шептал:
— По-ошто-о?..
Парню вдруг показалось, что из темного угла может выйти страшное. Он оглянулся, ища двери, но в голубом тумане дверей не видно было, и Рылов пополз туда наугад...
Дверь в отделение отворилась — Карп Лукич пришел глядеть прокалку.
— Полгода не прослужил, а уж пополз, дюйм в дюйм! Диви бы маленький, этакому да ядреному стыдно. Стыдно, паренек!
Рылов, бледный, поднялся с пола.
— Страховито мне чтой-то, Карп Лукич!
— От страха есть хорошее лекарство, паренек. Ужо я смотр кончу, посоветуемся, а пока дверь-то отделения открой, но не широко...
Открыв дверь, Рылов, как всегда, видел, что мастер длинным крючком вроде кочерги с деревянной ручкой ходил и, разрыв на котлах уголь, доставал из жидкого свинца блестящие штуки, ловко вскидывал их кверху и вновь погружал в свинец.
— Я, паренек, уголь-то поскидал, так ты, фут в фут, когда уйду, подбавь его, а то свинец сверху захолонет — все дело сгадишь, ломать придется... Брак в счет поставят,— делая свое дело, покрикивал парню мастер.
Кончив осмотр, Карп Лукич вернулся к дверям, грузно нащупал задом место на, скамье у стены, сел и, отдуваясь, сказал Рылову:
— Садись! Ты, паренек, завсегда с собой бери выпивку — помни только: перепить вредно. Рюмочку-две выпить пользительно,— ни вдоль, ни поперек, дюйм в дюйм, мыслей не будет. Всю дурь как пальцем сощелнет. Я завсегда выпиваю с умом, а разве меня видали в заводе пьяным? Пью так: рюмочку перед чаем да закуской, две-три после обеда. Тебе беспременно пить надо, чтоб сласть в глотке не копилась...
— Беда мне, доскучила эта сласть — днем и ночью, потом брюхо чтой-то зачало маять... Зубы тоже крошатся. А иной раз хватит тя будто паралик — насилу разомнешься... Смеются да грают люди: «В покойницкой, говорят, служишь!» Мне, Карп Лукич, не до граю ежели...
— Наплюй в глаза смехунам! Всё жеребцы токаря, поди-кось?
— А все одно хто! «Дилехтур, говорят, умеет обрядить человека в деревянный кафтан, только завлекись ему...»
— Что ж ты не скажешь, кто это так?
— Я не жалюсь, Карп Лукич, а страховито бывает, когда сумеречно.
— Пить беспременно надо, паренек!
— Родитель у меня пьет — не бажу глядеть!
— До свиного рыла, конешно, дотянуть нехорошо, но ежели пить с головой, то спасенье. Да вот что — завтра получка, а ты, дюйм в дюйм, приходи в ресторан «Бережной», я тебя слатенькой угощу — всю хворь сымет. Сласть не от одной горечи прячется, она хмельного боится... Кстати, скажешь мне, кто так про директора говорит?..
— Уй, нет, Карп Лукич!
— Там увидим — приходи!
Карп Лукич было поднялся со скамьи, но Рылов его удержал:
— Хочу твоего сказа послушать, ты пожилой, как мой родитель.
— Скажу, что надо, паренек!
— Лишние думы, Карп Лукич, може, от одинокости,— как лажу я жениться.
— Правильное понятие,— живал холостым, живу и женатым. Пил я тогда больше, а женитьба удержала от большого худа. И то скажу: мысли о бабе в голову лезут; бывало, идешь да этакую с улицы торговку купишь... Пьяному все ладно, глаза пялишь, целуешь — чистенькая, нарядная, хоть под венец. Ночь проспишь, глаза на купчую вскинешь, а ее будто черт подменил: как старый горшок, вся в трещинах, царапинах. Маска тоже в пятнах, не приведи бог... Только для ради ночи да пьяных кобелей была она в свое время, фут в фут, ровненько пудрой замазана.
— Уй, Карп Лукич, таких-то боюсь!
— Боишься, паренек, то по диаметру женитьба тебе в самый раз.
Карп Лукич, напомнив Рылову прийти завтра в ресторан «для обучения», приказал подсыпать на котлы угля и ушел.
Прошло больше месяца. Рылов пробовал пить сладкую и горькую,— помогало: сахар не казался приторным, только грудь ныла все больше и живот болел сильнее, а зубы крошились...
Публикуется по материалам: Чапыгин А. П. Рассказы (1918–1930); Жизнь моя / Сост. и примеч. Г. В. Ермаковой-Битнер. – М.: Правда, 1986.– 528 с. Сверил с печатным изданием Корней.